– Не изурочила бы, – встревожилась Анна.

– Не ведьма, чай, – успокоила её и себя Марья. – Так вот, девонька, прибыл твой суженый, и, значит, ты тоже скоро будешь великой княгиней.

– И буду сама на торгу покупать себе пряники и резать доски.

– Несмышлёная, дурочка! Да разве женское это дело.

Приезду рязанского княжича в Москву предшествовала беда. Он, восьмилетний, сделался круглым сиротой. Причём мать умерла раньше и, видимо, от родов. Места в Архангельском соборе, усыпальнице переяславских князей и княгинь, для неё почему-то не нашлось. Имя её в старинных документах не упоминается, так что в историю она вошла безымянной.

Великий князь рязанский Иван незадолго до смерти всё-таки постригся в монахи, а заботы о детях своих – сыне Василии и дочери Феодосии – поручил брату и другу, князю Василию.

Детей привезли в Москву. На княжеский престол в Переяславле Василий Тёмный посадил московского наместника.

Рязанцы сперва возроптали, но скоро успокоились: наместник ни с какого бока не наследник, сам права на рязанский престол не имеет и никого на него не пустит, посидит до совершеннолетия Василия и уберётся восвояси.

Наместник въехал в Переяславский кремль с изрядной ощетинившейся пищалями свитой, с несколькими именитыми татарами, которые должны были удостовериться, что всё свершается правильно, согласно воле покойного.

Жизнь в Переяславле Рязанском начинала идти на московский лад.

Анне не терпелось увидеть суженого. Но его сперва долго парили и мыли в бане, потом стригли, потом повели отдыхать в гостевую горницу. Марья сказала, что выйдет он к обеду, и принялась вязать носки. Анна взялась сматывать шерсть с маленьких клубочков в один, но из-за обвязанного пальца дело у неё не двигалось.

– Брось, не мучайся, – сказала мамка, – давай-ка новый сарафан примерять. К обеду в нём пойдёшь.

Анна быстренько стянула будничный, осталась в холщовой с рукавами нижней рубахе. Подали новый сарафан, голубой с серебряными пуговицами-бубенчиками на груди.

– Этот? – недовольно протянула Анна, она видела, когда его шили. – Не надену! Хочу красный, какой был на тетушке, княгине рязанской.

– Таких девоньки не носят.

– А я хочу! – Анна оттолкнула мамку с её голубым сарафаном.

– Да ты примерь, – вступилась Марья, – голубой тебе к лицу.

– Вот и носи сама! – уселась, как была в рубахе, на резную низенькую скамеечку, взялась опять за клубочки.

Время приближалось к обеду. В поварне уже заправляли щи толчёным старым салом: из-за устоявшегося тепла скотину жалели резать. Рубили крутые яйца для гречневой каши. Жарили на постном масле лук. Манящий дух его быстро распространялся окрест, заставляя сглатывать голодную слюну обитателей большого княжеского терема и дворовых сторожевых псов, косматых и злющих.

В трапезной любимые персидские кошки Марии Ярославны, задрав пушистые хвосты, вились у стола, вскакивали на скамьи, трогали мягкими лапками край столешницы, мяукали. С мягким стуком падали на холщовую скатерть ложки, позвякивала посуда.

И вдруг в этот приятный для уха шум вломился рёв.

– Кто это? – испугалась Анна.

– Княжич приезжий в кубок венецианский написал, – смеясь, пояснила входящая уже с красным сарафаном мамка. – Ну в тот, в коем пояс подменный проверяли. Вот, должно, Марья Ярославна его учит маленько.

– Бить великого князя! – взвизгнула Анна, швырнула клубочки. В одних чулках и рубашонке рванулась из горницы. Мамка и княгиня Марья – за ней.

– Постой, постой! Надень ичиги, хоть платком покройся!

– А-а-а! Не бейте его! Не смейте! – влетела Анна в гостевую горницу.

Княжич в коричневом праздничном кафтане, с шитым жемчугом оплечьем, спиной лежал на полу, как хрущ, и, как хрущ, дергал тонкими в красных сапожках ногами. Вопил:

– Не дамся, больно! Больно!

Вокруг него суетились брат Иван, великая княгиня-матушка, слуги, не били – пытались зачем-то снять сапог. У матери в руках была хворостина, выдернутая наспех, видимо, из голика. Заметив новых зрителей, княжич завопил ещё громче.

– А ну замолкни! – с порога сказал князь Василий. Княжич враз затих. Домочадцы расступились, пропуская к нему князя.

– Болит?

– Очень!

– Давай!

Княжич послушно вдел в протянутые руки левую ногу – князь одним рывком сдёрнул с неё сапог, выругался.

– Вот как надо! Распустили нюни, раскудахтались, – метнул сапог – пискнула кошка. – А чёрт бы тебя! – отёр вспотевшее лицо онучей. – Мой руки, стервец, и в трапезную – живо!

Княжич вскочил, быстренько поковылял к дверям, припадая на ушибленную, правую – не левую, ногу. Подобрал сапог, повернулся, сказал ехидненько:

– Онучу-те верни, дяденька. Пот ширинкой отирают, – и хлопнул дверью.

– А вы чего молчали? – взъярился князь, стараясь почему-то запихнуть в карман злосчастную онучу. – Позастило?[12] И чтобы пальцем его не трогали! Никто!

– Да кто же его трогал? – оправдывалась княгиня. – Знаешь, что он тут умудрил.

– Знаю.

– Ну, я его постращать маленько, а он на стол сиганул, с него на поставец. Тот пошатнулся. Хорошо, что устоял, не придавил парнишку.

– Ушибся сильно?

– Да нет!

– Костоправа к нему.

Кто-то из слуг кинулся выполнять приказ.

– И не то чтобы пальцем, чтобы словом худым его никто не наказывал, – продолжал князь. – Не дай бог, озлобится. Волк нам в Рязани не нужен. Пёс домашний, от хозяина ни на шаг не отступающий, больше подходит. Иван, пусть княжич при тебе будет, как друг собиный, денно и нощно.

– Нощно нельзя. При нём теперь Марья, – напомнила Мария Ярославна тихо.

– Найдёт и на Марью время! – во всё горло воскликнул князь.

Марья застеснялась, прикрыла лицо широким рукавом, смущённо бормотнула:

– Уж ты скажешь, батюшка.

– Как там? – ночная кукушка дневную перекукует, – засмеялся князь и обнял жену. – Не пора ли обедать?

Анну в этой кутерьме он не приметил. Она обиженно засопела, поволокла по полу к дверям принесённую мамкой шаль.

4

После рождения Анны одряхлевшая Софья Витовтовна прожила только два года, и то не дома, а в монастыре. А ведь было время, больше всего боялась монастырских стен, заточения. И вот постриглась добровольно, потом и схиму приняла. Не хотела обузой стать домашним или решила грехи замаливать? Если принять во внимание схиму, скорее последнее. Грехов у Софьи Витовтовны хватало. Как же сражаться за власть, как её удерживать, оставаясь безгрешной? Кроме ослепления племянника, на её совести, говаривали, были ещё две внезапные смерти соперников Василия. Вдобавок злые языки приписывали ей и чисто женский грех, нешуточный. Оспаривая право малолетнего княжича Василия на власть, противники его объявили, что он байстрюк. Слух этот, хотя и весьма сомнительный, просочился через века и, не принятый историками на веру, всё-таки осел на страницах их серьёзных трудов. В своё время он, наверное, доставил немало неприятностей Софье Витовтовне (вряд ли ей удалось отмахнуться от него – мол, плевать: враги для пользы своей распустили), наверное, пришлось доказывать, что всё это сказки, как-то его пресекать, но едва ли думала она, что этот слух, это задевающее её женскую честь обвинение войдёт в историю.

В семье Василия Тёмного никто не заикался о грехах Софьи Витовтовны, а через десять лет после смерти княгини грехи эти начисто стёрлись в памяти даже невестки её Марии Ярославны. Добродетели же вспоминались, как и всяческие наказы.

Мария Ярославна, имеющая уже сама немалый жизненный опыт, все начинания свои по хозяйству теперь неизменно подкрепляла ссылками на заветы Софьи Витовтовны: «Так матушка-покойница делала…», «свекровушка моя говаривала», «бабушка твоя наказывала».

Анна удивлялась, когда это матушка столько бабиных наказов успела перенять – жили-то они врозь. И уж совершенно поразилась, когда все знавшие Софью Витовтовну стали утверждать, что внучка характером – сущая бабка. Ну как она могла перенять бабин характер, если от встреч с ней запомнились только тёмно-коричневый глянцевый посох да край чёрной юбки, отделанный по самому низу щёточкой бахромы?

– По наследству передался, – говорила Анне мать, вроде бы и не огорчаясь.

По наследству, без указания в завещании, достался Анне от бабы и небольшой ларец с дорогими украшениями. А в завещании баба Анну и не упомянула. Мария Ярославна видела в этом не злой умысел и не старческую забывчивость – лишнее подтверждение особой добродетели и ума свекрови. В завещании Софья Витовтовна распределяла между близкими в основном своё недвижимое имущество: сёла, землю, угодья. И говорила будто бы, его составляя и предполагая недовольных: «Я не солнышко – всех не обогрею, – и ещё: – Не для того деды-прадеды московскую землю, как лоскутное одеяло, собирали, чтобы я её по миру пустила».

Нет Анны в завещании, как, впрочем, и брата её Ивана, а жена его, Марьюшка, есть.

– Ивану, по праву наследования, как старшему сыну и сопроводителю всё равно отцовская доля достанется. Марьюшка же от родины оторвалась, и, случись что, куда ей деваться? Вот баба Марьюшке деревеньки и отказала. Ну а ты отрезанный ломоть, – объясняла мать, – как тебя землёй оделить – вся в Рязанию уйдёт. Да и не обошла тебя баба: вон какой вклад в приданое сделала. Первая. С него и собирать тебе начали. Не с пустыми руками в дом мужа явишься. Утрём нос боярыням рязанским, завидущим.

Сундуки с приданым стояли в опочивальне Марии Ярославны и год от года множились. Укладывались в них голландские холсты, персидские шелка, фряжские аксамиты[13], алтабас[14], смоленское и московское полотно, шерсть, посуда, одежда, полотенца, скатерти, мелкая утварь и украшения. Всего не упомнить, не перечесть.

Большая часть дорогих вещей: иноземные ткани, серебряная посуда, – перекочевала в Аннины сундуки из сундуков Марии Ярославны, а той досталась от матери, бабки и, может, от прабабки. Так и лежали эти вещи долгие годы без всякой пользы: слишком ценны, чтобы быть им в ходу, только на свадьбах и показывались гостям, как диковины.