У доктора Орлика тоже имелись другие интересы. При всей своей простоте "Утц" — роман довольно запутанный. Герой-писатель пытается поддерживать контакт со странным коллекционером фарфора, но после советской оккупации связь с ним обрывается. Зато Орлик продолжает ему писать. Потоком неразборчивых каракулей он шлет своему английскому знакомому мольбы о дорогих книгах и фотокопиях научных статей; он клянчит деньги, просит прислать ему сорок пар носков или отправляет адресата искать какие-то особые кости мамонта в Музее естественной истории.

В одном из писем он информировал меня о своем последнем проекте: изучении комнатной мухи (Musca domestica) по изображениям на голландских и фламандских натюрмортах XVII века. Моя задача заключалась в детальном изучении всех репродукций картин Босхарта, ван Хейсюма и ван Кесселя с целью выявления наличия там мух.

Я не ответил.

Эта переписка тоже сошла на нет, однако много лет спустя, случайно оказавшись в Праге проездом, писатель решает отыскать следы давно пропавшей коллекции фарфора Утца. В палеонтологическом отделе Национального музея он обнаруживает уже вышедшего на пенсию доктора Орлика, который занят очисткой большой берцовой кости мамонта. Они вновь вместе отправляются в ресторан "Пструх".

Как обстоят дела с мухами? — спросил я.

—Я вернулся к мамонтам.

—Я имел в виду вашу коллекцию мух.

—Я ее выбросил.

17. Отмеренное время

Дети плескались у пристани, солнце припекало, купались все, кроме меня — я сидел в тени, прислоняясь спиной к стене. Я был в силах лишь читать газету, только самые короткие заметки — бессмысленные летние новости, одна из которых, занимавшая тринадцать строк, сообщала о том, что группе ученых из Австралии удалось подсчитать количество звезд во Вселенной. Оказалось, что их в десять раз больше, чем песчинок на Земле.

На всех берегах, во всех пустынях, повсюду. У меня тут же улучшилось настроение, жара забылась. Однажды я проезжал через Сахару, от провинции Уаргла до города Агадес, и поэтому прекрасно понимал масштаб открытия астрономов. Уже только подсчет количества песчинок следовало считать своего рода подвигом. Однако мне стало прохладнее и легче на душе благодаря не самой расчетной операции, а здоровому, полуидиотскому оптимизму, отличавшему попытку объяснения. В заметке не говорилось, что звезд непостижимо много — что было бы справедливо, но одновременно явилось бы лишь аморфным рассуждением. Нам указывали цифру. С большим количеством нулей, чем мы способны сосчитать. Объяснять постижимое — никакой не вызов. А тут!

Правда, заметка заканчивалась несколько трусливо — сообщением, что подсчеты касаются лишь видимой в телескоп части Вселенной, но к этому моменту мои слегка увядшие жизненные силы уже восстановились. Когда же на предпоследней строчке некий доктор Саймон Драйвер развил собственные сомнения, заявив, что количество звезд можно с таким же успехом считать бесконечным, мне уже было не остановиться. Ничто, я подчеркиваю — ничто так не стимулирует мою фантазию, как подобные полностью провалившиеся попытки что-либо описать, и чем они глупее, тем лучше.

Какой-нибудь не видящий дальше собственного носа бедняга наперекор всему проявляет инициативу, вероятно, чтобы не сойти с ума от ощущения, что разгадал то, чего не понимают остальные. Разумеется, терпит полное фиаско, оставаясь все таким же непонятым и чудаковатым. Но он хотя бы предпринял попытку.

Мне подумалось: раз кто-то может приободрить меня неудачной попыткой описать нечто, меня совершенно не интересующее, значит, преодолено последнее препятствие. Теперь меня уже не остановить. Сравнением звезд с песчинками доктор Драйв опустил планку на замечательно низкий уровень. Все стало возможным. Жара сразу утратила власть над моими чувствами, я встал, пошел в библиотеку, закрыл за собой дверь, уселся за письменный стол, отключил телефон и закрыл глаза.

Мне все время казалось, что эту историю надо рассказывать довольно быстро.

Вышло иначе.

Да, все получилось не так, как задумывалось. В истории, посвященной весьма частной и узкой теме, которая никого не интересует, возник давно забытый по веским причинам человек по имени Рене Малез — безумец, который изобрел ловушку для мух, а потом сошел с дистанции. Что он там делал? Неужели просто дала себя знать моя давняя неистребимая тяга к неудачникам? Или дело в том, что он, вездесущий и поистине себя не ограничивавший, лишний раз напомнил мне, что концентрация всегда бывает наибольшей, когда нет запасного выхода? Когда время отмерено, и, возможно, пространство тоже.

Кто-то рассказал мне о его смерти. Как очередную байку, но для меня она стала важнее всех остальных. Она напомнила мне о поездках, совершенных мной в молодости. Ведь так оно и есть: все мы отправляемся в долгие путешествия, они оборачиваются многими разочарованиями. Значение землетрясений или иных бед понимаешь только много позже.

Малез, как это свойственно энтомологам, дожил до глубокой старости. Эбба умерла несколькими годами раньше, и он в полном одиночестве жил воспоминаниями и рыбалкой. До самого конца ноября он обычно обитал в местечке Симпнес, в Руслагене, в основном ловил рыбу и ругался с соседями, но поскольку он уже перенес четыре инфаркта, тем последним летом врачи пытались заставить его немного угомониться. Ставьте четыре сети, говорили они, а не восемь. Малез, естественно, выходил в море с двенадцатью. В тот день, в конце июня 1978 года, дул сильный ветер, поэтому в сети попало много водорослей. Чтобы просто вытянуть их из воды, требовалось основательно потрудиться, но Малез не отступил. Он был не из таких. Когда он уже развесил свои двенадцать сетей на просушку и выколачивал из них водоросли, у него случился последний инфаркт.

Он сумел сам вызвать вертолет "скорой помощи" и оставался в сознании всю дорогу до стокгольмской больницы, где и скончался.

Малез был хорошим рассказчиком. Тому есть множество свидетельств. И он обожал поездки. Однако его последняя поездка, судя по словам очевидцев, стала примером иного. Того, что происходит, когда времени в обрез и человек это сознает. Говорят, что, лежа в самой передней части вертолета, в стеклянном пузыре, и умирая, он с величайшей радостью и почти в лирических тонах рассказывал обо всех островах, мелькавших далеко внизу в сверкающем море. Это был конец, и Малез знал это. Мне хочется верить, что он испытывал удовлетворение.

Чуть менее четырех лет спустя, в марте 1982 года, я целую ночь просидел на черном мягком диване в международном аэропорту Лос-Анджелеса в ожидании самолета. После тринадцати месяцев путешествий по всему миру я наконец направлялся домой, усталый и разочарованный. Да, несчастный. Конечно, я буду делать вид, что все было прекрасно, — потом; это не составит труда, поскольку для поездки наобум, буквально куда с завязанными глазами ткнул пальцем на карте, ее следует признать впечатляющей. Хотя в глубине души я так и не понял, в чем был смысл этого путешествия. Если не считать этой ночи.

Я прилетел с Таити и должен был продолжить путь другим самолетом до Лондона. Потом поездом домой. Мой рейс отправлялся только через десять часов. В сон меня особенно не клонило.

В ту ночь пассажиров в транзитном зале почему-то было немного, но напротив меня на таком же диване, по другую сторону низкого стола, сидела женщина моих лет и читала книгу Эдуардо Галеано. Мы разговорились, как это обычно бывает в аэропортах по ночам. Женщина оказалась из Чили. Она направлялась домой в Сантьяго с Гаваев, где, если я правильно помню, была на каких-то курсах при университете. Ей тоже предстояло ждать десять часов. Разница в вылете наших рейсов составляла всего несколько минут. Улетаем одновременно. Больше никогда не увидимся. Мы начали разговаривать.

Двадцать часов. Десять ее и десять моих. Словно в стеклянном пузыре.

Возможно, необычайную откровенность спровоцировали просто усталость и разница во времени, не знаю. Кроме того, я был болен — ощущал физическую слабость из-за осложнений после малярии и эпидемического гепатита. Наверняка можно найти и другие объяснения. Моя теория, моя гипотеза состоит в том, что само время представляло собой некий остров, и потому я в ту единственную ночь понял о смысле путешествий нечто неповторимое. Я слышал, как произнес это. Потом я годами посещал аэропорты только для того, чтобы поговорить с людьми, собиравшимися покинуть страну, а возможно не только ее, но мне так и не удалось отыскать тайное знание.

Мало какая книга захватывала меня сильнее, чем "Отмеренное время" швейцарского юриста Петера Нолла (1926—1982). Он написал ее в последний год жизни, когда уже знал, что скоро все будет кончено, и я не могу объяснить этого словами, могу только в меру своих возможностей рассказать, что с тех пор все стало проще — не потому, что я кое-что узнал о своем времени, а поскольку ограничения совершенно другого рода, которые я сейчас постоянно ищу, тоже... Да, философ из меня всегда был неважный. Давайте скажем, что ограничения приводят меня в хорошее настроение.

И как всегда, когда ты сдаешься, тебе открывается маленькая щелочка, в которую может протиснуться неожиданное, именно потому, что ты считаешь: терять уже нечего.

Как-то днем, в одну из пятниц января, я предпринял последнюю попытку пообщаться с искусствоведом, с которым связывался еще осенью, пытаясь разузнать о чрезвычайно своеобразной, по слухам, коллекции произведений искусств, окружавшей Рене Малеза под конец жизни. К тому моменту я проследил путь картин до бомбоубежища, расположенного где-то глубоко под кафедрой искусствоведения Университета Умео, куда они попали по договору дарения, заключенному в середине 1970-х годов, за несколько лет до смерти Малеза. Человек, которому я сейчас звонил, единственный обладал более подробной информацией о картинах. Он о них писал. Составил каталог с комментариями. Но рукопись много лет пролежала неопубликованной, а он, как это свойственно научным работникам, не хотел выпускать текст из рук. Это можно понять. Мое хорошее воспитание не позволяло мне даже пытаться на него давить. Тогда, осенью, имелось достаточно много незавершенных линий, в которых предстояло разобраться.