Мои знания часто оказываются недостаточными, но их хватает для того, чтобы сформулировать, по крайней мере, удовлетворительно обоснованную гипотезу. По применимости с гипотезой не сравнится ничто. Особенно поскольку собирателю периодически приходится выдерживать беседы с бескультурными людьми, считающими, что человек, способный обидеть муху, является аморальным и жестоким. Они принадлежат к экологическому типу, да простят мне это выражение; флагелланты-самоби-чеватели, которые кротко сидят на корточках возле своих дурно пахнущих дачных компос-тов и благочестиво отдыхают, пребывая в убеждении, что с большой частью жизни на Земле уже покончено. Их мучают кошмары исчезновения видов — это заметно по их печальным глазам.

И вот тут нужна гипотеза во всей ее живительной силе. Chrysotoxum vernale — прекрасный кандидат.

Прибегнув ко всем риторическим уловкам, на какие только способен, я ухожу от темы и говорю что-нибудь, не имеющее к ней прямого отношения, о том, как Линнея в свое время при виде самой красивой бабочки нашей фауны настолько взволновало богатство природы, что он окрестил ее Parnassius Apollo — бабочкой Аполлоном. Эту бабочку знают все — разумеется, по картинкам, поскольку в действительности милость наблюдать за ее неловкими передвижениями над затопленными лугами и пологими скалами выпадает все меньшему числу людей. Из большинства провинций, где этот вид прежде летал, он исчез, и сейчас, в самое последнее время, бабочка Аполлон является обычной только кое-где на юго-восточном побережье. За последние пятьдесят лет что-то произошло, не ясно, что именно, но ученые занимаются исследованиями и все громче говорят о том, что больна сама почва, где раньше летал Аполлон. Они думают, что окисление активирует в земле вещества, которые попадают в растения, которые попадают... ну, точно не известно, хотя их предположения указывают на существование связи.

Говорят, наличие бабочки Аполлон на острове связано с тем, что скальный грунт состоит из извести и это помогает почве противостоять всевозможным ядам и вредным испарениям, порождаемым крупным населенным пунктом.

Во всяком случае, это гипотеза, и ее можно применить и для объяснения случая журчалки Chrysotoxum vernale.

Услышав о наличии гипотезы, недоверчивый собеседник испытывает некоторое облегчение — отчасти потому, что он всегда чувствует себя слабым лучом света в уютной темноте апокалипсиса, отчасти — поскольку считает, что перед ним стоит идеалист, исследователь-недоучка, героически положивший жизнь на то, чтобы пополнить список злодейств нашего времени путем поиска находящихся на грани исчезновения мух. Моя охота внезапно становится делом богоугодным, чуть ли не достойным восхищения подвигом свидетеля — оценка, естественно, лестная, но выдвигать моим главным мотивом сомнительную в эмпирическом отношении пользу для естествознания было бы просто нелепостью и верхом лицемерия. Я просто считаю подобное чтение необходимым.

Никто не учится отличать пение лесного жаворонка от пения полевого жаворонка, чтобы уметь быстрее замечать надвигающиеся катастрофы. Это приходит позднее. А мухи просто поменьше, и их больше. Но движущая сила та же — и воздаяние тоже. Уместно ли здесь говорить о красоте?

Когда в марте с юга прилетают лесные жаворонки, с теми, кто узнает их голоса, что-то происходит. Со всеми остальными, наверное, тоже что-то происходит, поскольку птичье пение — всегда птичье пение, но вскоре весь лес наполняется малиновками, лесными завирушками, певчими дроздами, зеленушками, пищухами обыкновенными и крапивниками, которые поют изо всех своих сил, и тогда это хрупкое счастье будто бы разбавляется. Только когда ты научился их различать и знаешь их по именам, можно читать дальше и под конец понять. Чем больше глосс ты знаешь, тем богаче впечатление. Как при чтении книги. Чтение нужных книг редко доставляет самое большое удовольствие.

Телевидение научило нас смотреть на природу как на фильм, как на нечто сразу понятное и доступное, но это лишь иллюзия. В реальности объясняющий закадровый голос отсутствует; то, что внешне представляется великолепным искусством и приятной музыкой, для непосвященного становится в основном непроходимой массой текста на чужом языке. Поэтому лучшим ответом на вопрос, почему я собираю журчалок, в конечном счете, пожалуй, будет: потому что я хочу понимать даже написанное мелким шрифтом на том единственном языке, который, сколько себя помню, считаю своим.

В середине лета, в июле, когда все дачники лежат возле воды, как тюлени, я обычно отправляюсь в удаленное место в южной части острова, чтобы заняться чтением. На слегка наклонной опушке леса, между сенокосными угодьями и линиями электропередач, среди дубов и лесного ореха в больших количествах произрастает гладыш широколистный, который, когда солнце стоит в зените, притягивает своими большими белыми цветами невероятное множество насекомых. Там я обычно вижу жука зеленого пестряка Gnorimus nobilis, а на лугу летают всегда одинаково беззаботные бабочки — пестрянки таволговые, своеобразному окрасу которых воздал должное только Харри Мартинсон: "У ее крыла темный, сине-зеленый с черным отливом окрас, а по нему разбросаны трепещущие ярко-карминовые пятнышки".

На этом склоне я каждое лето вижу муху-жужжало Villa paniscus — быстрый, как стрела, клок шерсти, о котором никому ничего не известно и который до прошлого года считался вымершим, в основном потому, что почти никто не мог отличить эту муху от траурницы бурой — Villa hottentotta (она действительно так называется). Мухи-жужжало — конечно, факультативный курс, но что-то на этом склоне побуждает меня пытаться читать не только журчалок. Там летает еще другая, не слишком известная муха-жужжало — Anthrax leucogaster, а моей последней находкой стала оса-блестянка — Chrysis hirsuta, что, разумеется, никому не интересно, я знаю, но мне все-таки хочется ее упомянуть. С одной стороны, я ничем не рискую, то есть никто не заподозрит меня в том, что я хвастаюсь знанием малоизвестного опуса какого-нибудь эксперта, а с другой — главным для меня является безграничность самого чтения.

Тут, вероятно, можно провести целую жизнь (зима не в счет), так и не почувствовав, что прочел все. Мне вполне хватает одних журчалок, моих личных комментариев мелким шрифтом. Например, в цветах гладыша широполистного сидят оба импозантных вида из рода Spilomyia (спиломия), разумеется не каждый день, поскольку эти сказочные насекомые так редки, что у бюрократов от охраны природы выкатились бы глаза на лоб и они возбудились бы сверх меры. А как богата история о старом, гнилом, достойном охраны дереве, которую эти мухи рассказывают лишь одним своим присутствием! В первый раз у меня учащенно забилось сердце — так велико было желание поймать, обладать, изучить и хвастаться мухой из рода Spilomyia, сейчас чувство как бы повзрослело, сейчас, когда я просто вновь вижу ее, — я ее читаю. Подобно лесному жаворонку в марте. Уместно ли тут говорить о счастье?

Другие истории приходится писать самому. Как, например, о журчалке Eumerus grandis.

Она разворачивается ярусом ниже, ближе к земле. Журчалки из рода корнеедки — Eumerus развиваются, в точности как близкая к ним нарциссовая муха, в корнях разных растений, цветы их почему-то не слишком интересуют. Прошло несколько лет, прежде чем я их вообще обнаружил — настолько сосредоточенно я изучал происходившее в цветах гладыша широколистного. На самом же деле внизу, в подлеске, летало несколько видов, и одним из них, следовательно, оказалась grandis. Кормовое растение не известно. Так значилось в литературе. Но я никуда не спешил.

Следует добавить, что Eumerus grandis относится к тем таинственным мухам, которые распространены по всей Европе, но нигде не принадлежат к числу обычных — во всяком случае, насколько я знаю. Возможно, они появляются то тут, то там, а их просто никто не замечает. Пока не выявлено растение, на котором они обитают, не ясно, где их надо искать. Или, вернее — пока это растение было не известно. Теперь ситуация изменилась. Оно известно мне. Сидя в один прекрасный день на своем излюбленном месте в траве, я увидел самку, которая как-то подозрительно вела себя в расщелине возле корней засохшего гладыша широколистного. Она кружила по земле, точно собирающаяся снести яйцо наседка. Так продолжалось полчаса, потом она полетела дальше, а я стал рассматривать в лупу листья, по которым она бегала, — и обнаружил яички, такие маленькие, что половину было не видно.

Тут я действительно добрался до мелкого шрифта на научном фронте. Открытие! Чтение заметно ускорилось, и позже я обнаружил эту муху во многих местах, где растет гладыш широколистный. Я знаю ее. Возможно, лучше всех в мире. Мне следовало бы написать об этом научную статью в какой-нибудь специальный журнал. Но как-то не получается. Правда, слух все равно распространился довольно быстро — среди знатоков.

16. Доктор Орлик и я

На всякий случай я обзавелся анге-лом-хранителем. Доктором Орликом. Поскольку он бессмертен и является просто второстепенным персонажем, мне подумалось, что у него точно найдется время охранять мою судьбу. Он-то знает, о чем речь.

—Журчалки? — У Орлика сделался недовольный вид. — Меня они не волнуют. Я интересуюсь только Musca domestica.

— Обычной комнатной мухой?

— Именно.

—А вот скажите-ка мне, — снова перебил Утц, — на какой день Бог создал муху ? На пятый? Или на седьмой?

— Ну сколько раз повторять! — зашелся Орлик. — Мухи существуют уже сто девяносто миллионов лет. А вы все о каких-то днях!

— Крепко сказано, — глубокомысленно произнес Утц.

Да, находится он, следовательно, в коротком романе Брюса Чатвина "Утц" — в его лучшей книге, последней из написанного им перед тем, как смерть унесла его в январе 1989 года. Писатель вспоминает поездку в Прагу летом 1967 года, за год до танков, когда редактор журнала заказал ему статью о попытке Рудольфа II излечиться от депрессий коллекционированием экзотических предметов. Статью в дальнейшем предполагалось включить в солидный труд о психопатологии маниакального коллекционера, но из-за языковых проблем и лени, рассказывает писатель, чешская экспедиция оказалась совершенно безрезультатной и вылилась просто в приятный отпуск за чужой счет.