– Ты что по ночам колобродишь? – строго вопросила тетка, когда они были на полпути к Покровской церкви. – Как ни проснусь, все шур да шур. Сама с собой нешто лясы точишь?

Ее сухие сильные пальцы больно сжимали Машин локоть: попробуй увернись от ответа! Маша, впрочем, и не думала уворачиваться.

– Отец Михаил велел. За то, что к шаману ходила.

– К какому шаману? Это тогда, что ли? Да ты… – Тетка, охнув, взялась было за инвективы. Но вскоре умолкла, обнаружив, что Маша ее вовсе не слушает. Она, казалось, была озабочена только дорогой: как поставить ногу на сухое место да не испачкать в грязи подол. Тогда Марфа Парфеновна, не сдержав любопытства, быстро спросила: – А зачем ходила? Из-за отца? Ну и что сказал-то, шаман-то? Травки дал какие?

– Он не по травам, – Маша по-прежнему смотрела себе под ноги, – он сказал: вредит кто-то… Глаз лазоревый. До весны чтобы не боялись, а потом…

– Погоди, погоди, – тетка так и встрепенулась, ухватившись за ее слова, – глаз лазоревый? Это у кого ж такой глаз? – Она быстро-быстро, как костяшки на счетах, принялась перебирать знакомых. – Да вот не у него ли… ветрогона петербургского? А?

– Нет! – Маша сбилась с шага и, конечно, тут же наступила в лужу. Но не заметила этого; гневно посмотрела на тетку. – У него зеленые глаза!

– Зеленые? А ты отколь знаешь? Э, девка…

Марфа Парфеновна обмахнула себя крестом. Ей определенно стало не по себе! Покосилась на племянницу: та снова смотрела вниз, гнева как не бывало. Уползла в свою раковину, будто улитка.

– Ты ж говорила, – осторожно напомнила тетка, – Полушкин-то с Каденькой сразу приметили. Темненький он, смутный. Да я теперь и сама пригляделась… А ты? Неужто не чуешь?

Маша не ответила и головы не подняла. Марфа Парфеновна, все еще державшая ее за локоть, почувствовала, что локоть этот напряженно дрожит. Сила господня! Да тут, пожалуй, не просто кипение девичьей крови. Тут – хуже…

Сжав губы в нитку, она пошла вперед, невольно – все быстрее. Как будто чем скорее они дойдут до церкви, тем раньше кончится обедня. И можно будет бежать к брату, требовать от него каких-то действий. Немедленных и решительных – пока не поздно!

Глава 21,

в которой Дмитрий Опалинский очаровывает егорьевцев, а егорьевцы рады очароваться

Поздно, всего недели за две до Рождественского поста, но дождался-таки Егорьевск настоящей зимы. С утра захолодало, снег повалил сперва тяжелыми хлопьями, а потом, как переменился ветер, полетел густой мелкой крупой, мешая небо и землю. Весь день и всю ночь гуляла вьюга; и когда стихла – не стало видно ни грязи, ни льда на речке Чуйке, ни палых лиственничных игл. Кругом высокий плотный снег, осени будто и в помине не было, да и лета с весною тоже. Только зима – как в Сибири и положено.

Городок под белым снегом сразу встрепенулся и преисполнился делового духа. В собрании была устроена очередная «ассамблея» (как выразился г-н Петропавловский-Коронин, свысока относившийся к сим простодушным увеселениям, но, однако же, ни одного из них пока не пропустивший). Два заклятых дружка-подрядчика, Трифон Игнатьич да Викентий Савельич, которых сам Гордеев с весны не мог помирить, вдруг воспылали взаимной приязнью и решили на паях заняться рыбным промыслом – для чего отправились в Ишим, где и купили заранее постоянное место на Никольской ярмарке. Левонтий Макарович Златовратский объявил в подвластном ему училище конкурс на лучшее латинское сочинение – с наградой в виде огромнейшего тома Тита Ливия; претендентов на оный покамест не находилось, но Левонтий Макарович не терял надежды. Отец Михаил во время воскресной службы предъявил прихожанам новый антиминс – шедевр вышивального искусства поповны, освященный накануне владыкой Елпидифором. В то же воскресенье – первое по начале зимы – в Егорьевске народилось целых восемь младенцев мужского пола.

Словом, жизнь кипела ключом! Новый гордеевский управляющий как мог старался вписаться в нее, и, надо сказать, это у него не так уж худо получалось. Кое-чему он и сам удивлялся – ну, например, что рабочие на прииске глядят на него с явным удовольствием, приветствуют издали и задают вопросы без подначек, а, наоборот, с надеждой. Еще более удивительным было то, что ему очень хотелось эти надежды оправдать! Но как? Дорогу замостить? Гордеев категорически заявил, что на это у него денег нет и вряд ли будет; да и не нужна уже дорога, зимой-то. Цены в лавке снизить? Это означало войну с остяком Алешей, к такому Серж еще никак не был готов. Но это – ладно, это все можно потом, главная проблема – иная. Почему никто из них до сих пор не додумался, как занять рабочих зимой? Мастерские какие-нибудь, промыслы подсобные… Ведь озвереют к весне от безденежья и безделья! Мысль казалась очевидной. Но развить ее дальше – конкретнее – почему-то не удавалось.

Мешало удивление. Экий вы, господин Опалинский, альтруист! – он криво улыбался, глядя на красное солнце, нацепленное на верхушки лиственниц, и вспоминая закатный пожар над тайгой. Что вам за дело, например, до Кольки Веселова с его чахоткой? До вдовы Алдошиной, которую Емельянов собирается выселить? Право слово: вместе с именем нацепил и шкуру – всю, целиком. Это юный Ермак Тимофеевич с прозрачной бородкой был таким страдателем-радетелем; он, а теперь и вы. А бессердечный Серж Дубравин жухнет, рассыпается и пропадает, как прошлогодний лист.

От таких мыслей на душе у бессердечного Сержа делалось слегка муторно. А тут еще одна проблема, самим же для себя созданная. Машенька, Марья Ивановна Гордеева. Вот не было печали! На черта ль ему флирт с хозяйской дочкой? Самое смешное, что тут и флирта-то никакого не выходило! С того дня, как он привез ее, промокшую, из леса, она от него шарахалась. А он, как последний дурак, – от нее. Зачем ему это? Она в свои двадцать с хвостиком – дите дитем, целоваться не умеет совершенно! Влюбится – и все, пиши пропало! И так вон уже какими глазищами смотрит (не подозревая, что взгляды подобные благовоспитанной девице следует прятать). А папаша за дочь ему точно шею свернет или в Чуйке утопит, не поглядит, что инженер, ценный работник!

Нет уж. Хороша Маша, да не наша. Вооружившись сей народной мудростью, Серж исправно просиживал вечера у Златовратских, убалтывая барышень до ряби в очах и честно убеждая себя, что к какой-то из них и впрямь неравнодушен. Неважно к какой. Они все три – ничего. Серж про себя именовал их – по старшинству – Лосиха, Тюлениха и Крыска. Слабые угрызения совести, разумеется, присутствовали, как же без них: шкура-то – Опалинского! Ну, он с ними легко справлялся. Зато угощение к чаю у Златовратских подавали всякий раз отменное.


От жарко протопленной печи в комнате было тепло и румяно. На столе, накрытом плюшевой скатертью, стоял самовар и тарелка с шаньгами. Господин Златовратский сидел в кресле с книжкой. Леокардия Власьевна присела на стул и теребила в нервных пальцах серебряную табакерку. Киргизка Айшет со своей неизменной корзиной пряталась в углу за буфетом. В угловом кресле у окна сумрачно дул на стакан чаю, держа его обеими руками, Петропавловский-Коронин. Три барышни Златовратские, подобно воробушкам на жердочке, примостились рядком на тонконогом диване. У их ног, на порядком вытертом ковре, сидел новый управляющий Гордеева, разрумянившийся и гладко выбритый, улыбался всем троим сразу и говорил без умолку, впрочем понуждаемый к тому непрестанно.

– Дмитрий Михайлович! Дмитрий Михайлович! А кружева, кружева? Вы ж видеть должны были на балах, вспомните, миленький… Вот здесь, спереди, теперь они спускаются или опять, как в семидесятые годы, по бокам идут?

– А правда, что на Невском экипажей так много, что они между собой сталкиваются и людей давят? А у вас какой экипаж был?

– Погодите! Погодите, девочки! Что вы все о пустяках, право! Скажите, Дмитрий Михайлович, а государь? Вы государя видали? Правда, что он красавец собой, и весь облик такой величественный-величественный?.. Что сразу от любого человека, пусть даже самого знатного, отличить можно…

– А как в Петербурге свадьбы бывают?

– А тюники теперь носят или окончательно нет? Я слышала, они опять в моду вошли?

Серж, разомлевший после трех стаканов чаю и тающих во рту шанег, улыбался благодушно и старался по возможности удовлетворить всех, никого не обидев.

– Я, конечно, не большой знаток дамской моды, но… Модны нынче лимузины, любезная Аглая Левонтьевна, особенно большими клетками, причем их не следует употреблять одни, а непременно с гладкой материей под цвет одной из клеток. А тюники – увы! – совершенно из моды ушли, хотя и спасали кое-кого… К вам, милые барышни, это нимало не относится…

– Государь собою необыкновенно хорош, истинная правда…

– А вы видели, видели?!

– Ну разумеется… Много раз. Особенно его величество эффектен бывает на придворном балу в Зимнем дворце…

– А-ах… Вы были на придворном балу?! Расскажите, расскажите немедленно!

– Да что там, собственно, рассказывать… Бал как бал. Сбираются акулы со всего петербургского моря… Большей частию уже потасканные жизнью, хотя и замаскированные бриллиантами преизрядно… Вы, любезная Любовь Левонтьевна, своею несравненною красотою и свежестью произвели бы там фурор… Ну, если вы настаиваете…

– Настаиваем! Настаиваем!

– Что сказать? Во время бала дворец тонет в ослепительном сиянии. Ряды свечей, выставленные в лепнине антаблемента, похожи на пылающую изгородь. Все взгляды устремлены на дверь, через которую должен войти император. Вот створки распахиваются, императрица, император, великие князья проходят галерею между двумя образовавшимися рядами гостей. Все идут в бальный зал. Там сотни сияющих люстр спускаются с потолка, торшеры в тысячу свечей горят, как неопалимая купина. Если стоять наверху, на тянущейся вдоль зала галерее, и смотреть сверху, то от взрывов яркого света, излучения, отсветов свечей, зеркал, золота, мишуры попросту кружится голова. Даже полированные стены и колонны из белого мрамора отсвечивают в этом водопаде и смутно отражают предметы.