– Засидка, – коротко объяснил Сержу Печинога. – Охотники, и пожары смотреть. Полезайте.

Серж пожал плечами, не нашел резонов для спора и полез на лиственницу. Следом за ним двинулся Вася. Печинога лез последним. Глядя на него сверху, Серж вспомнил картину, выставлявшуюся в Москве на Передвижной выставке художников-разночинцев, о чем-то не поладивших со своим академическим начальством. Сам Серж был к искусству (классическому и прогрессивному в равной степени) равнодушен, но считалось очень модным на их выставки ходить… Как же та картина называлась? «Три медведя в сосновом лесу»? Где-то так, кажется…

Когда все трое устроились в невеликой коробке (Вася подогнул неумеренно длинные ноги, а Печинога с невозмутимостью самоеда сидел на корточках, придерживаясь рукой за край), Серж рискнул оглядеться вокруг. Вершина лиственницы ощутимо покачивалась под ветром, доски скрипели, вниз, в дыру уходило переплетение черных ветвей. Все казалось каким-то ненадежным, могущим рухнуть в любой момент. Особого комфорта Серж не ощущал. Скорее, какие-то неприятные ощущения в области желудка.

– И что же теперь? – с невольно прозвучавшим вызовом спросил он у инженера.

– Глядите туда. – Печинога указал вдаль толстым пальцем. – И молчите, пожалуйста.

Серж послушно устремил взгляд в указанном направлении.

Черно-белая даль уходящих неизвестно куда лесов. Ни малейшего признака человека или его деятельности. Едва слышные вздохи ветра. Почти догоревшие свечи лиственниц, словно белым пеплом усыпанные нерастаявшим снегом. Темная хвойная зелень. Красок мало, почти нет. Над всем этим, далеко-далеко на северо-западе, покрасневшим глазным яблоком закатывается за горизонт бессильный шар холодного осеннего солнца. Все тихо и бесконечно печально. И вдруг…

На какой-то неисчислимый по протяженности миг вся тайга, от подножия холма до горизонта, вспыхивает ослепительным кровавым огнем. Языки невидимого пламени пляшут по небу, по вершинам холмов и деревьев, свет заходящего светила отражается в каждой снежинке, в каждой капле воды, в каждом намокшем листке… Лес пылает, не сгорая.

– Неопалимая купина! – помертвевшими губами шепчет Серж, вспоминая что-то давно позабытое из детства, с уроков Закона Божьего.

И так же внезапно, как зажглось, все гаснет. Наступившие сумерки кажутся упавшей на землю окончательной, ветхозаветной темнотой. Страшно даже подумать о спуске сквозь черные мокрые сучья, о пути в лесу.

– Вы поняли ли? – вежливо осведомляется Печинога. В сумерках его лицо с тусклыми, не отражающими свет глазами кажется поистине дьявольским. – Каждый здесь с этим живет. Даже если у него и слов нет…

– Да, я понял, спасибо. – Серж готов был светски раскланяться, если б не боялся упасть с высоты.

– А птицы, когда на юг летят, долго-долго на это смотрят, – с задумчивой завистью улыбнулся Вася. – Поэтому у них глаза такие древние и мудрые…

Глава 20,

повествующая о разборках в разбойничьем гнезде и договоренности Николаши Полушкина с Климентием Воропаевым

– Хитер ты, брат Сохатый. Ой хитер. Ан и я, вишь, не прост. Барин, говоришь, в болоте лежит? Рыбы его съели? А по тайге-то, на рыжем-то жеребчике, морок, знать, шляется?

Рябой тихо засмеялся, поглаживая в кармане серебряную коробочку. Сохатый не ответил. Он был занят: колол дрова. Мерно, обстоятельно и невозмутимо. Ни одного лишнего движения, ни одного неточного удара. Полешки распадались на такие ровные части, что хоть облизывай их. Рябой скривился, как от кислого. Черт, угораздило же с эдаким связаться!

– Сохатый, слышь ай нет? Один морок там, другой тут. На что они тебе? Каку таку игру затеял?

Сохатый расколол последнее полено, вогнал топор в колоду и выпрямился. Поглядел вокруг, щурясь от пронзительной белизны первого снега. Из-за этого снега и круглая полянка, тесно окруженная соснами и пихтами, и низкая избушка, присевшая под тяжелой моховой кровлей, над которой тонко вился синеватый дымок, и сорока на ветке, и даже согнутая темная фигура в долгополой шинели с чужого плеча – все казалось ненастоящим, нарисованным. Будто с городской поздравительной картинки к Рождеству. Только наряженной елочки не хватает да колокольчиков. Сохатый равнодушно усмехнулся, снял с поленницы пристроенный туда перед работой полушубок и набросил на плечи. Велел Рябому:

– Дрова прибери, – и, пригнувшись под низкой притолокой, вошел в избу.

Рябой плюнул ему вслед. И послушно взялся подбирать с земли разбросанные полешки.

Сохатый снял полушубок в сенцах, таких тесных и темных, что развернуться там можно было, только если знаешь что и где. Впрочем, и в самой избе было немногим светлее. Окошко – одно, в нем то ли стекло, то ли рыбий пузырь. Разве что от печки, из-за полуоткрытой заслонки, сквозит рыжим светом. Отблески от него – на полу (не земляном, дощатом), для тепла аккуратно застланном лапником. Этот лапник Сохатый сам ломал и таскал. Воропаевским-то к чему, они на этой заимке и не бывают почти, все – на Выселках.

С печной лежанки донесся сдавленный хрип – лежавший там человек пытался удержать кашель. Да не сумел; Сохатый поморщился, слушая его сиплое грудное карканье. Обернулся, посмотрел. Мучнисто-белое лицо инженера (теперь уж, пожалуй что, бывшего!), заросшее редкой бороденкой, смутно виднелось в сумраке. Неживое лицо… совсем как тогда, на дороге. Уж помер бы, что ли, подумал с привычной досадой. И что до сих пор тянет?

– Никак вот, видите… не выходит, – пробормотал задушенный голос; лежащий словно подслушал его мысли, – я понимаю… и вам в тягость, и себе.

– Брось пургу гнать, – буркнул Сохатый. Достал из печки чугунок, плеснул из него в кружку жидкого варева. – Жив будешь, куда денешься. Давай-ка пей вот да в подпол переселяйся. Чугунок с собой возьмешь. Как начнет кашель давить – сразу глотай.

– Спасибо. – Лежащий осторожно приподнялся, принял обеими руками горячую кружку. Помедлив, решился спросить: – Что… сам Воропаев пожалует?

Сохатый мог бы не отвечать, но таки ответил:

– Он, Климентий Тихоныч. Рандеву у него тут… деловое.

Инженер кивнул. Поставил на пол опустевшую кружку и начал натягивать на себя теплую одежду и валенки, кутаться в необъятную бабью шаль. Сохатый тем временем отгреб от стены лапник, поднял тяжелую крышку. Подпол, в отличие от всего прочего, был сработан в этой охотничьей избушке капитально, как в купеческом лабазе, – должно быть, в предвкушении большой добычи. Сейчас там стояло лишь несколько бочонков с солониной, капустой, мочеными ягодами. Ну и пара двухведерных бутылей с самопальной водкой для таких вот, как намеченное сегодня, деловых рандеву.

Из подпольной дыры сразу понесло холодом, даже огонь в печи съежился. Сохатый скептически хмыкнул, поглядев на инженера, который все не мог прокашляться.

– Пошли-ка, пожалуй, на волю.

Крышка с тяжелым стуком вернулась на место, Сохатый, не сдержавшись, наподдал ее ногой. Он не мог понять, какого лешего возится с этим мальчишкой. Прячет его от Воропаева. Кто бы знал, чего это стоило! Рябой вон – брехлив и труслив, того гляди проболтается. И что тогда?..

Мальчишка, видно, опять подслушал его мысли – потому что решил выяснить этот вопрос прямо сейчас:

– Все-таки скажи, Никанор… тебе от меня что нужно?

– Хрена собачьего, – буркнул Сохатый. – Собирайся, да пошли. Чугунок не забудь.

– Нет, погоди. Я долго ломал голову… Почему ты сразу не пошел к Гордееву? Он бы тебя простил, наградил даже. Ты ведь все обо мне знаешь. А теперь, оказывается, там уже кто-то есть… на моем месте?

– Чего?

Сохатый обернулся. Инженер стоял, согнувшись, чтобы удобнее было опираться о лежанку, смотрел на него снизу вверх. Без злобы… Кажется, он и впрямь хотел всего лишь понять.

– Отколь знаешь? Рябой вякнул? А что еще?

– Зачем еще? Я и так догадываюсь, кто это. И что вы с ним… Но почему тогда ты меня просто не убил?

Сохатый хотел ответить, да, передумав, молча махнул рукой. Что тут скажешь? «Просто не убил»! Знал бы он, сопляк, насколько это и впрямь – просто.

Так просто, что и самому-то жить не хочется.

Он подошел к столу, аккуратно завернул в овчину горячий чугунок. Снял со стены штуцер. Ружьишко считалось неисправным, потому и висело открыто. Но он-то знал: стреляет как надо, зарядить только. Ничего, зарядим… Инженер молча смотрел на него, отнюдь не собираясь трогаться с места. Пришлось-таки объяснять:

– Бумаги надо добыть, понял? И – в Россию… Живи как знаешь, только сюда не суйся.


Климентий Воропаев появился на заимке через час. Пришел пешком – довольный, разомлевший от первого снега, ласково улыбающийся всему, на что падал взор. Рядом – два громилы, рабы верные и бессловесные, Фока и Кныш. С ними Климентий бесстрашно гулял и по тайге, и по деревням, и сам черт ему был не брат. В избе к его приходу была еще жарче натоплена печь, накрыт стол. Инженер, а с ним и Рябой исчезли бесследно.

– Спасибо, милый друг, расстарался, уважил. – Воропаев качал головой, глядел на Сохатого, растроганно моргая, как на родного. – Давай уж сядем, примем по маленькой. А там и за дела.

Сели, приняли. Воропаев наколол на вилку крошечный, как копейка, соленый рыжик. Поморщился:

– Экая вонючая бражка. Вот погоди, привезут мне апельсинчиков, ты корочки-то в нее брось. Очень получшеет… В Петербурге небось цитрусами все лавки завалены? Ох, друг ты мой Сохатый… – Рыжик был проглочен, за ним – и второй, и третий. Климентий вздохнул длинно, со слезой. – И что тебя в Сибирь понесло? Ты ж не мы, судьба тебя хранила. Дурак, дурак… Прости, не обижайся: это я любя.

Перегнувшись через стол, он похлопал Сохатого по плечу, и тот стерпел, даже обошелся без брезгливой гримасы. Еще было не время.

– Сам себе все отрезал, – сочувственно протянул Воропаев. – Что, так уж тебе этот твой барин насолил? Или просто – от кровожадности?