Однако молитвы молитвами, а и к Рождеству надо было готовиться. У Гордеевых елку не ставили: малых детей в доме нет, а для больших это, по твердому убеждению Марфы Парфеновны, – пустая суета, бесам на радость. Зато ставили в собрании. И Маша, по просьбе отца и Каденьки, прилежно сидела часами, клеила из цветной и золотой бумаги цепи, фонарики, вырезала зверей, звезды и корабли. Вдвоем с Васей Полушкиным они сделали вертеп. Вася принес из лесу подходящую колоду, обтесал, выдолбил – получилась пещерка. Коров и разный другой скот он же смастерил из шишек и веточек. Маше достались фигуры: Иосиф, Мария, волхвы с дарами, младенец Иисус. Она любила такую работу. К настоящему рукоделию тетка ее так и не приучила – скучно! – а вот это, как она говорила, баловство: придумывать, вырезать, клеить, разрисовывать одежды и лики небывалой красоты… Петя, поглядев на ее труды, сказал как-то: тебе бы, Машка, детей, вот бы ты их ублажала-то. Просто так сказал, не думая. Конечно, ему – как и всем прочим – и в голову не приходило, что у нее, Маши, тоже могут быть дети.


За день до Рождества Иван Парфенович получил наконец долгожданное известие: из России, от Прохора Виноградова. Новейшее оборудование для прииска, вкупе с другими нужными товарами, коих у нас не сыскать, – заказанное прошлой весной – перед самым концом навигации успело-таки доплыть из Киля в Петербург и теперь благополучно пребывает на складе. Осталось, как писал Виноградов, справиться с формальностями.


А их сам знаешь сколько. За каждой печатью – десяток чиновников, и любой письмоводитель готов вцепиться тебе в штанину на манер шавки – только бы не допустить до дела! Однако же, друг любезный, верно ты решил не отправлять свое добро морем в Обскую губу. Во-первых, не успело б до зимы; а во-вторых, здесь-то и я пригляжу, да и на железной дороге, слава богу, народец еще не разбаловался – порядки строгие. А там, пока доберешься, мало что найдешь: чего не испортят – разворуют на пропой.


Гордеев и сам считал, что решил верно. И в Екатеринбург, куда поездом должно было прибыть его добро – где-то к Сретенью, по расчетам Виноградова, – собрался ехать загодя. Можно было, конечно, поберечь себя от дорожных тягот, послать того же Печиногу – ясно, что не подведет! – но Иван Парфенович от одного намека на это, сделанного сестрой, пришел в угрюмую ярость.

– Поберечь, говоришь? На полати под перину меня положишь и с ложки будешь кормить?! Не дождешься! – От его рыка рухнула прислоненная к печке кочерга, и Марфа Парфеновна, крестясь, вымелась прочь из кабинета, сокрушаясь о братниной немилости.

Причина этой немилости ей очень была известна. Управляющий! Сложных деловых планов брата на его счет она не понимала, да и не пыталась понять, но одно знала точно: не тот это человек, не тот! Увы, как ни старалась, она так и не смогла посеять в душе Ивана Парфеновича недоверие к сему вертопраху. Только на себя опалу накликала. Вот и в Екатеринбург велел ему собираться. Пусть, говорит, поучится да себя в деле покажет. Да уж, себя-то он покажет, только на это и мастер! Одна польза с того: хоть ненадолго уберется с Машиных глаз. А то ведь хоть Марфа Парфеновна и твердила племяннице: молись, молись! – а тяжко было смотреть, как та изводится. Совсем себя того и гляди спалит.


Сперва Гордеев хотел ехать, не дожидаясь даже Рождества. Мало ли дел по дороге: к тому завернул, к другому, вот месяц-то и пролетел. Но егорьевское общество возроптало. Разве мыслимо, святые угодники? Такой праздник да без Ивана Парфеновича! Особенно расстонались девицы, среди коих первые – барышни Златовратские. Гордеев, ясное дело, не заблуждался, о ком они стонут: не о дядюшке, уж это точно! Недаром хитрец Опалинский у них все вечера просиживал. И, надо признаться, такая метода, поначалу вызывавшая у Ивана Парфеновича недоумение и даже гнев, себя оправдала. Машенька, эта ледышка, и не подозревавшая, кажется, о том, что промеж особ разного пола может быть и что-то иное, кроме бесед о возвышенном, – определенно зажглась! Да так, что это было заметно и постороннему глазу. Иван Парфенович одного не мог взять в толк: отчего мальчишка теперь-то тянет? Дело, считай, слажено, пора и к свадьбе готовиться. По-хорошему, съездили бы в Екатеринбург да сразу после Пасхи бы и обвенчались. А он – ни гугу! Это что ж, у них в Петербурге все так над девицами измываются?

А тут еще сестра шипит в уши. Не нравится ей шалопай столичный, не нравится, и все дела! И лжив-то, и двоедушен, и замыслы-то черные. Ну, за что она его невзлюбила – ясно: видит, что Машеньку нынче в монастырь и на веревке не затащишь. И плюнуть бы на нее да забыть, но нет-нет и оживет в ушах шипение.


Утром в сочельник Маша, сделавшаяся от поста невесомой и звонкой, как обледенелый березовый прутик, решилась на небывалое. Собрала корзину подарков: орехов, конфет, пряников, игрушек (не только тех, что сделала сама, но и купленных накануне в лавке) – и вместе с Аниской отправилась на окраину, к бобылке Настасье. Тетке даже словечка не сказала: та бы, пожалуй, поперек порога легла, а ее не пустила! Почему? Да все добрые люди знали, что Иван Парфенович Гордеев ходит к этой самой Настасье. Уж лет семь ходит! Только ей, невинной девице, знать об этом не положено. И ладно, она как бы и не знала. Ни про Настасью, ни про сына ее, Ванечку. У этого Ванечки были такие же золотистые глаза, как у отца, как у нее самой. Иван Парфенович его вслух не признавал, но не бросал, помогал исправно. Только вот к себе в дом не звал. И елку в доме не ставили: зачем, коли нет маленьких детей?

Маша осторожно шла по плотной тропе, протоптанной среди высоких сугробов, щурилась от солнечного сверкания. Солнца, как всегда в сочельник, было вдоволь! Небо над головой – иссиня-белое, звенящее от света. Воздух – плывет, как в знойный июльский полдень; и остро пахнет свежим огурцом. Она чуть замедлила шаг, заглядевшись на свиристелей: розовые, с высокими дымчатыми хохолками, они порхали то в снег, то на забор, то на сосновую ветку.

– Аниска, – Маша оглянулась через плечо, – погляди…

Она хотела добавить: наверное, в раю такие птицы, – но замолчала, увидев недовольное Анискино лицо. И удивленно подумала: отчего же мне-то так хорошо? Весь пост была сама не своя, тряслась от напряжения, себя ненавидела… И вдруг – отпустило. Надолго ли? Может, это оттого, что решилась наконец пойти к Настасье? До сих пор она вспоминала о ней редко и с неприязнью. Отец, конечно, знает, что делает, но… А ведь осуждать – грех. Ей эта Настасья-то, пожалуй, вроде родни. А уж мальчик, Ванечка, которого она видела всего несколько раз и никогда не приглядывалась, и вовсе – младший брат!

Почему я раньше никогда не думала об этом? О чем я вообще думала? Господи, стыдно-то как. Вот Аниска хмурится: наверняка понимает, что стыдно. Митя бы никогда так не… Она торопливо перекрестилась, изгоняя из мыслей запретное имя, и снова пошла быстрее. Из-за плеча вдруг послышался решительный голос Аниски:

– А вот и скажу! Не след это вам!

Маша вздохнула, соглашаясь. Аниска не собиралась умолкать:

– Не след и не след! Вы, барышня, – чистый ангел, а там – блуд и беззаконие!

– Что?.. – Маша остановилась и с изумлением глянула на Аниску, не зная, смеяться или плакать. Надо же: Марфа Парфеновна номер два!

– Сказали б, я сама бы и сбегала, – продолжала та свою возмущенную речь, – дорога знакомая. А вы!.. Что люди-то…

– Замолчи, сделай милость. – Маша, махнув рукой, отвернулась от Аниски и насколько могла быстро пошла вперед. Злости не было – нельзя нынче злиться, грех! – думать хотелось об одном: вот она сейчас придет к Настасье и все будет хорошо.

Увы, ничего особо хорошего из ее мероприятия не получилось. Ничего плохого, впрочем, тоже: Настасья встретила ее гостеприимно, усадила пить чай, над подарками, принесенными Ванечке, растроганно ахала. Но все это – скованно и как-то через силу. Ванечка же Маши дичился, и она никак не могла найти с ним верный тон, а главное, не могла понять – зачем это ей. Зато все яснее становилось, что Аниска права и приходить ей сюда, наверное, не стоило. Нет, вовсе не потому, что здесь какой-то там блуд, а она ангел! Просто так делать не положено. Все было как было – как должно, – а она пришла и нарушила. И Аниска это понимает, и Настасья, даже Ванечка! Одной ей, по дикости ее, невдомек.

Да что ей вообще-то – вдомек? Все, что ни сделает, – все смешно, глупо, поперек пути.

Корова на льду.

Весь остаток дня она пыталась об этом не думать. Вообще ни о чем, что могло помешать отчаянным попыткам сохранить утренний светлый настрой. Ведь Рождество же, Рождество! В церкви, как всегда, стало легче. А на елку в собрание она не пошла.


– Это было что-то необыкновенное! Ты представь: он, оказывается, умеет на фортепьяно. А голос какой! Мамочки, сейчас в столицах, оказывается, такие романсы поют, ну просто знобит от восторга вот здесь и вот здесь… и в собрании ноты, оказывается, имеются, а я не знала, я же в нотах ничего не понимаю! Нет, ты меня теперь, пожалуйста, научи!

Любочка Златовратская тараторила, всплескивая руками, глаза сияли как два безумных фонарика. Маша слушала ее, сидя в кресле, до ушей закутанная в шаль: сказалась больной, изволь теперь изображать. Любочка потому и прилетела к ней, едва пробудившись после праздника. Как же, нешто можно не навестить больную? Положено! Она, Любочка, в отличие от Маши, всегда все делала как положено и прекрасно в этих вещах разбиралась: куда ходить, кого жалеть, чем восхищаться. Маша глубоко вздохнула, давя в себе злость. Нельзя, нельзя, грех… Но когда же она уйдет-то? Еще чай с ней пить…

Аниска принесла чай, любимые Машины шанежки с брусникой. Кузина тут же взялась их уничтожать, не прерывая восторженного повествования:

– А я зато умею танцевать польку по-петербургски! Ну конечно, это он меня научил, Дмитрий Михайлович. Представляешь, что он сказал? Что девица, ну, то есть особа дамского пола, только тогда чего-то стоит, когда умеет грациозно танцевать! И что я танцую не хуже, чем…