Не дожидаясь ответа, он засмеялся так, будто прекрасно знал и о том, как было на самом деле, и обо всех коварных планах бывшего камердинера. Может, и впрямь знал. Сохатый подумал: какая разница?

В дверь заглянул Фока, оставленный на часах:

– Климентий Тихоныч, слышь – идут!

– Идут? Их что, много? Что – с казаками? Ох, други милые, боюсь! – Воропаев опять засмеялся, очень довольный собственным остроумием. – Ладно, ладно. Ты, – это Сохатому, – ступай поброди. Вернешься, как Фока знак подаст. Еще поговорим.


Фока – охранник хороший и новому сотоварищу не доверял ни на грош (как, впрочем, и всем на свете, кроме самого себя и Климентия Тихоновича). Однако ж он никак не думал, что тот, уйдя по тропе в сторону Выселок, спустя недолгое время вернется. Подобраться к избе незаметно не было, казалось, никакой возможности: со стороны крыльца – открытое место, позади – сухой малинник, бурая трава, присыпанная снегом, шуршащая не от шага даже – от взгляда… Сохатый прошел по ней, примеряясь к чалому жеребцу у коновязи, который неторопливо переступал копытами, вздыхал, наклонял морду к мешку с соломой – короче, издавал шум. Из избы тоже доносились кое-какие звуки; вплотную подойдя к низкому окошку, их даже можно было расслышать.

– …мне-то какой навар? – Климентий говорил, как всегда, мягко, слегка посмеиваясь. – Ты, братец, отмоешься, ты – ни при чем, а меня подставишь? Ради чего? Нешто у тебя такие деньги имеются? Нет и не будет. Ты благодетелю не сын, не брат и не сват.

– Уверен? – коротко спросил кто-то незнакомый.

Сохатый молча ухмыльнулся; черт его знает почему, он ожидал услышать совсем другой голос. И, честно сказать, рад был, что не услышал.

За окошком звякнуло стекло: разливали брагу. Потом снова заговорил Воропаев:

– За уверенность, милый друг, давай и выпьем. Твою, мою… Ты не думай, я не свинья неблагодарная. Наводочка твоя, с жалованьем-то приисковым, очень помогла. Денежки не лишние. Так что, ежели какое подобное, мы – пожалуйста. Но бунтовать… Куда мне, радость ты моя, на мне и так восемь лет срока висят неотмотанные. Ты ж знаешь. Не-ет… Я вот думаю: не податься ли мне с ребятками куда подальше? От греха? Ты ж вон какой гордый. Глазом-то голубым сверкаешь! Я тебе не угожу, и ты на меня – жандармов!..

Тот, второй, ему что-то ответил, но слишком тихо, да и стекло опять зазвенело, а Воропаев засмеялся:

– Э, не стели мягко, как бы бока не отлежать! Твоя порода мне известна. Допустим, свалишь ты Гордеева, сам заступишь на его место – что, так и будем с тобой дружить, бражку распивать? Нет, брат. С Гордеевым-то, пожалуй, проще. А ты… Ты мне этой бражки, на пару выпитой, не простишь.

– Брось, Климентий, – снова раздался смех, теперь уж не воропаевский – молодой, легкий, – боишься, что ли? Покамест не ты подставился, а я. Приехал вот к тебе – один, как обещал, цени! А ты куражишься. А сам простой работы не смог толком сделать.

– Что? Какой такой работы?

– Той самой! Управляющего не добили? Теперь вот шастает везде, глаза мозолит…

– Постой, постой. Это ты о ком? Что за управляющий?

Сохатый, дождавшись, когда чалый конь в очередной раз переступит копытами, тихо отпрянул от окошка.


Когда спустя час всадник на чалом коне возвращался от заимки на большую дорогу, сухая лиственница, простоявшая в неприглядном виде с самой весны, когда ее непоправимо объели зайцы, вдруг покачнулась, заскрипела на весь лес, да и рухнула, вздыбив снег и перегородив тропу перед самыми копытами. Всадник едва успел отскочить. И тут же, не раздумывая, выхватил из-за пазухи револьвер, быстро огляделся…

– Ненароком-то не пальни, – раздался сипловатый бас. И перед всадником возник – неведомо откуда, будто ближняя сосенка вдруг обернулась человеком! – самого зловещего вида детина, могучий, бородатый, с охотничьим ружьем, которое было должным образом вскинуто и нацелено.

Пожалуй, поднимать револьвер уже и не стоило.

– Ну и что тебе надо? – сохраняя замечательное спокойствие, поинтересовался всадник. – Денег при себе нет. Лошадь?

– Оставь себе, – детина усмехнулся, – я пешком привык. Сподручнее… Так, потолковать захотелось.

– Прости, любезный, под прицелом толковать не стану.

– Да что ты, какой прицел. Ты только свою-то пушечку спрячь, а и за нами не заржавеет.

Всадник склонил голову в знак согласия. Убрал револьвер. И дуло ружья опустилось.

– Вот теперь можно и поговорить. Валяй объясняй, зачем завалил лесину. Чуть меня не угробил. – В голосе статного красавца с пшеничным чубом было, пожалуй, многовато иронии. Только это и выдавало, что ему не очень по себе. Не удивительно, если вспомнить, откуда он возвращался, с кем и о чем только что имел разговор!

Нежданный же его собеседник был спокоен, как та самая лесина. Пожал плечами:

– Малость не рассчитал. Хотел, понимаешь, поглядеть на тебя. Да чтобы ты на меня поглядел.

– Это зачем?

– За спросом.

И – без паузы, тем же тоном:

– Климентий-то никак забоялся? Кишка у него тонка против твоих планов. Так чтоб ты знал, не все такие.

– Интере-есно… – Всадник невольно понизил голос. Слегка подался вперед, будто и впрямь хотел получше разглядеть стоявшего перед ним мужика. Да что, мужик как мужик: плечи, бородища, одежонка так себе… Откуда ж он такой знающий нарисовался?

Сохатый тоже смотрел на него – внимательно, пряча усмешку в бороде. Смеяться-то было с чего: вспомнил, как Рябой рассказывал о вот точно такой же встрече совсем недавно. Да уж. Что тот, что этот. Молодой, шалый, многого хочет, идет путями неправедными… Выбирай, Никанорушка, кто тебе больше по нраву!

Он сказал негромко и неторопливо – чтобы все сразу было понятно и повторять не пришлось:

– Климентьево-то времечко, считай, утекло. В другой раз ко мне в гости приедешь. Ну а я… я – не из трусливых.


Дело природное, дело природное! За утро Маша почти убедила себя в том, что все с ней происходящее – правильно и хорошо. И все вокруг было хорошо: стылый бессолнечный день, мокрый запах поздних астр в саду, бестолковая куриная возня – Маша вызвалась кормить кур, и они с Аниской потешались, глядя, как молодой петух пытается отвоевать у старого место под солнцем. Потом пошли в конюшню смотреть котят: кошка окотилась дня три назад, и Аниска все порывалась показать барышне, какие славные, да той все было недосуг. Оказалось, и впрямь славные. Маша взяла одного на ладонь. Котенок сразу запищал, тычась ей в палец рыжей мордочкой с зажмуренными глазами. Вообще-то он изрядно смахивал на крысенка… да ей, наверное, сейчас и крысята показались бы славными.

Короче, все было хорошо. И то, что Дмитрий Михайлович (Маша упрямо говорила про себя: Митя) не попадался на глаза, – тоже хорошо. Она прекрасно понимала, что взгляни на него – и от благостного настроения следа не останется! А так хотелось себя потешить. Еще хоть чуть-чуть, хоть немножко.

– Кикимора твоя что, здесь живет? – спросила она Аниску, перебравшись в другой угол конюшни и отламывая от большого ломтя черного хлеба – для Орлика.

Та азартно закивала:

– Здесь, вот за этими самыми метлами! Да вы проверьте.

– А как?

– Да хоть Орлику привязать к гриве ленту. Завтра поглядим – коса будет. Вот крест святой!

– Хватит, не богохульствуй. – Маша обернулась туда, куда показывала Аниска. Метлы топорщились в углу, скрывая темные тени. – Интересно бы поглядеть… Какая она, как ты думаешь?

– Известно какая. Личико с кулачок, и на голове рожки, – Аниска быстро перекрестилась, – обижать ее нипочем нельзя, иначе таких дел наворотит! Не то что там корова не раздоится – это полбеды, – а то на хозяев нашлет напасти, болячки всякие… Ой! – Она осеклась, виновато моргая.

Маша тихо сказала, по-прежнему глядя на метлы:

– Так это, может, ее обидели? Может, повиниться, прощения попросить? И батюшка…

Она представила, как выходит из угла тощенькая кикимора. Важно кивает кудлатой головенкой с рожками: ладно, мол, прощаю! Живите! У кого там сердце болело, у кого ноги…

Наверное, от этих греховных мыслей радость ее пошла на убыль.

Аниска удрученно глядела, как барышня на глазах гаснет. Сейчас опять заберется к себе в горницу – да за книжки либо за фортепьяно. И что за житье такое, прости господи!

Они вышли из конюшни – и Маша вдруг оступилась, Аниска поспешно подхватила ее под локоть. Навстречу шел управляющий. Нет, не к ним – просто мимо, из своего флигеля к воротам. Охотничья куртка распахнута, волосы на непокрытой голове от осенней сырости завиваются в легкие кольца. И улыбка… такая, что Машеньке стало трудно дышать. Тем более что улыбка эта была – для нее. Он увидел ее и, подойдя, поклонился, сказал весело:

– День добрый!

Маша пролепетала что-то в ответ, глядя на него во все глаза. И Аниска моментально все уразумела! Да грех было б не уразуметь – еще тогда, когда этот красавец ее из тайги привез, насквозь мокрую. Вот барышня, вот дурочка! Аниске стало до боли ее жалко.

– Что это вам, Дмитрий Михайлович, в такую мокреть дома не сидится? – выступая вперед, пропела она.

– А! – Опалинский махнул рукой. – Приглашен в гости к вашей, Марья Ивановна, тетушке. Не пойти невозможно: пообещал! – По лицу его было видно, что он бы с превеликим удовольствием никуда не пошел, а стоял бы тут с Марьей Ивановной хоть до вечера, хоть и под сочащейся с неба ледяной моросью.

Аниска окончательно обозлилась. Вот кобелиная порода! Ведь ничего ж ему от барышни не надо – а просто по-другому не умеет… Когда Опалинский вышел-таки за ворота, она сказала, вздохнув – нарочно для Маши, чтобы понапрасну себя не тешила:

– Так вот днями у них и сидит. Мне Светлана ихняя сказывала: за старшей ухаживает, за Аглаей Левонтьевной. Уж так ухаживает…

– Да?.. – Маша, казалось, не обратила особого внимания на ее слова. И к себе не поднялась. Потому что наступило, оказывается, время идти к обедне, и Марфа Парфеновна уже стояла на крыльце, поджидая племянницу.