На следующий день выправили документы. Капитолина Пафнутьевна Соснова стала Клеопатрой Валерьевной Волынской. Через полгода она перебралась в особняк на Ордынке со своим поваром, двумя глухонемыми горничными и кучером.

* * *

Сжимая в кулаке тусклую сережку своей возлюбленной, Хрящев медленно шел по улице и старался понять, как ему жить теперь и что делать дальше. Отчаяние от того, что любить больше некого, а именно этого и хотелось больше всего, заполнило всё существо, не оставив ни капли просвета.

«У всякого своя печаль, – думал он. – В чужую душу не влезешь, а поговорить на свете не с кем. Вот, бывает, что муж с женой, как одна плоть, живут. А может, и это брехня? Да ясно, брехня!»

Ночь неохотно уступала место рассвету, её звездная пыль смешивалась с еле заметной голубизной подступающего утра, но месяц, казавшийся мёртвым в своей неподвижности, висел еще на горизонте. Воздух был чист, и по-прежнему сильно пахло яблоками.

«Нападало сколько! – вяло подумал купец. – А завтра варенья начнут варить, наставят жаровень, ос слетится видимо-невидимо, ребят покусает, губёнки распухнут, а матери станут ругаться, гонять их…»

Он вспомнил, что скоро и у него появится ребенок и тоже, наверное, через пару лет будет бегать по этому берегу и этой мокрой, тяжелой от росы траве, но в душе ничего не отозвалось. Сердце начинало звонко стучать только тогда, когда он заново, с пронзительной болью и радостью, вспоминал кружевную пену на скользких плечах русалки, её мокрые то зеленоватые, то ярко-сиреневые глаза и особенно ту минуту, когда он горячими руками притиснул её всю к себе и стала она его женщиной.

В доме Хрящева горел свет. Почему-то было настежь открыто окно на первом этаже в большой гостиной и, наполовину закрывая его своим массивным телом, стояла освещенная комнатными лампами незнакомая женщина в малиновом платье и нарядном платке на голове, всматриваясь в подходящего Хрящева зоркими глазами.

– Пожаловали, наконец! – сказала она в темноту с торжественной фамильярностью. – Не знали уж, где вас искать, куда посылать-то за вами!

Простоволосая горничная матушки выбежала с парадного крыльца с тазом и скрылась. Купец вдруг испугался чего-то и так сильно испугался, что его слегка затошнило, словно с похмелья. В прихожей никого не было, гостиная тоже оказалась пустой – массивная женщина в малиновом платье куда-то скрылась, – но через секунду из маленькой гостиной, где стоял только диван и два широких кресла, а все стены были плотно увешаны портретами дедов и прадедов, вышла старая нянька Хрящева, умильно улыбаясь розовым беззубым ртом. Она подошла к нему и, поклонившись, прижала тёплую, знакомо пахнущую голову к его груди.

– Маркел Авраамыч, – сказала она. – А мы тебя, ангел наш, ждем не дождемся. Уж матушка плакала, еле утихла. Ступай, там дитё у тебя народилось.

Хрящев ахнул, побежал на свою половину и чуть было не сшиб акушерку. Вытирая белые, сдобные, как хлеб, большие руки, она шла ему навстречу с жалостливым и важным лицом.

– Ну, что? Бог как дал, так и взял, – сказала она и вздохнула. – Раз помер, так не воскресишь.

– Кто помер?

– Мальчоночка помер. – Она аккуратно смахнула слезу. – А дочка жива. Ты пойди, погляди.

Хрящев ничего не понял из её слов. Выходило, что ребёнок, то есть его сын, помер, а дочка жива. Откуда же дочка-то эта взялась? Он вытер выступивший на лбу пот и, осторожно ступая грязными от прилипшего песка сапогами, вошел в спальню. Татьяна Поликарповна, ярко-красная, с пылающими щеками и прилипшими ко лбу темными волосами, возвышалась на подушках. Глаза ее были закрыты, длинные ресницы мелко дрожали. Несмотря на дрожь этих ресниц и яркую окраску всего лица, Хрящеву показалось, что жена его лежит перед ним мертвая, и он, встав на колени перед кроватью, приблизил своё лицо к её гладкому, пылающему лицу. Лоб был живым, на виске билась голубая ниточка. Хрящев обрадовался и чуть было не всхлипнул. В углу комнаты происходило какое-то движение, суета и тихий старательный звук чьей-то жизни, такой незначительной, маленькой, жалкой, что можно его было и не заметить. К Хрящеву подошел недовольного вида молодой человек с плоской, словно приклеенной, бородкой, который держал в своих руках плотный белый сверток. Хрящев понял, что это и есть новорожденный его ребенок, и вскочил.

– Что, доктор? Она не помрет? – Он говорил о Татьяне Поликарповне, но доктор его не понял.

– Младенец, конечно, весьма недоношенный, – сказал мрачно доктор. – Субтильный младенец. Уход и еще раз уход. На вашем бы месте я съездил в Швейцарию.

– В какую Швейцарию?

– Одна у нас вроде Швейцария, – злясь на глупый вопрос, ответил доктор. – Там воздух, озера. Ну, сливки, конечно. У нас таких сливок никто и не пробовал.

– А мне зачем сливки?

– Ребенку, не вам! – гаркнул доктор, совсем раздражившись. – Вы что, не заметили? Дочь ведь у вас!

И прямо в нос Хрящеву ткнул завернутым в белую простынку ребенком, словно желая, чтобы Хрящев понюхал его. Доктор был не тот, которого хорошо знал Хрящев и который лечил и матушку от болей в пояснице, и Татьяну Поликарповну от обмороков, да и самого Хрящева нередко выводил из запоев, а незнакомый, молодой и заносчивый, судя по всему, из «новых», которые не уважали купцов и соглашались на визиты к ним только из-за денег.

Хрящев послушно понюхал ребенка, и вдруг голова закружилась. От плотного свертка, внутри которого было совсем крошечное, красное личико, пахло, как померещилось ему, сиренью, но пахло чуть-чуть, словно эта сирень была далеко и едва распустилась.

– Маркел Авраамыч, – тихо позвала его жена. – Подойди ко мне, говорить трудно…

Хрящев испуганно метнулся к постели. Глаза у Татьяны Поликарповны были широко открыты и ярко блестели от слез.

– Мне доктор сказал, хорошо, что, мол, так… А то могло вовсе и хуже случиться… – испуганно заговорила она. – Ты где был, Маркел Авраамыч? Звала я тебя. Проститься хотела, совсем помирала…

Хрящеву хотелось сказать ей что-то хорошее, успокоить её, но ком стоял в горле. Он только кивнул.

– А кто знать-то мог, что их двое? – тихо плача, продолжала Татьяна Поликарповна. – Родился живым наш сыночек, живым. И глазки раскрыл, на меня поглядел. А после вздохнул да и помер.

Она выпростала из-под одеяла полную руку в кольцах и ухватилась за край мужней рубахи.

– Что ж, мы некрещеным его похороним?

Доктор с удивленным раздражением прислушался к тому, что она говорила.

– Да сын ваш практически вовсе не жил! – перебил он Татьяну Поликарповну. – Секунд, может, сорок, не больше! Он, в сущности, не задышал, а вы говорите «вздохнул»! Какое «вздохнул»?

Татьяна Поликарповна быстро закрыла глаза, не желая, видимо, сердить его.

– Голубушка, это же первые роды! – Доктор пожал плечами и передал ребенка акушерке. – Десятого вы не заметите. Сам выскочит.

Он нахмурился и пощупал у роженицы пульс.

– Ну, что же? Я больше не нужен.

Выразительно взглянул на Хрящева и направился к двери. Хрящев понял, что речь идет об оплате, и поспешил за ним.

– Ребенок здоров. Благодарствуйте. – Молодой человек с плоской бородкой быстро спрятал деньги, лицо его стало немного приветливее. – Я завтра заеду, проверю, что как. А вы молока ей давайте побольше, супруге своей. Молока, молока. В Швейцарии вот и коровы другие…

В глазах его остановилась тоска: он, видно, не мог примириться с той мыслью, что где-то в Швейцарии жизнь не похожа на здешнюю жизнь, а ему приходится мучиться в этой глуши, лечить здесь мясистых купцов.

– Маркел Авраамыч, заснула она, – сказала Хрящеву акушерка, когда он вернулся в спальню. – Намучилась, бедная. А мы вот сейчас уберёмся, папаше покажемся… Какие мы славные да востроглазые… Папаша, гляди… Вот какие мы славные…

Она что-то делала с ребенком, развернув его, обтирала головку, покрытую редкими, бело-золотистыми волосами, сводила вместе и разводила в стороны маленькие до ужаса руки и ноги. Хрящев подошел ближе, следя за её уверенными движениями. На ногах и руках новорожденной были совсем прозрачные, как капельки росы, ногти. Эти ногти вдруг до того ошеломили Хрящева, что он схватил акушерку за руку, когда ему показалось, что она своими слишком уверенными движениями может сделать что-то не то. Акушерка подозрительно посмотрела на него: не пьян ли? Но он не был пьян. Еле слышный запах сирени, исходящий от его дочери, вызывал в нём такую нежность, которой он никогда ни к кому не испытывал. Но одновременно с этой нежностью в нём поднялся страх: ведь Бог же отнял у них только что мальчика, так, значит, и девочку может отнять? Жена не спала. Она приподнялась на одном локте и, не отирая слез, которые так и продолжали литься по её уставшему лицу, следила за тем, что делала акушерка.

– А дайте я встану, – шепнула она. – Соскучилась я ведь по ней. Дайте встану.

И когда акушерка, весело улыбаясь на них обоих и, видимо, одобряя в душе их чувства, поднесла Татьяне Поликарповне девочку, Хрящев вздохнул с облегчением: вот так-то спокойнее. Так-то надежнее.


Русалки не видят снов. На дне спится крепко, и, пока коралловые крабы не примутся щекотать им веки и ноздри, можно и до позднего утра не просыпаться. Но если какая-то русалка увидит сон, это считается плохой приметой: значит, в ней не до конца умерла её человеческая природа. Нельзя, однако, быть до конца уверенными в том, что речные девы, которые клянутся, что никаких снов они и в самом деле никогда не видели, говорят правду: они очень часто лукавят. Заморочив купца Хрящева и вдоволь натешившись им, знакомая нам русалка погрузилась в прежнюю тоску. Она часами качалась на поверхности воды, расширив ноздри, и пристально всматривалась в летнюю жизнь города. На дно опускалась всё реже и реже. Однажды она живо вспомнила снег. Он был слегка розовым, солнце всходило. Мама держала её на руках.

– Молись, молись, Лялечка! – просила мама. – Молись, чтобы папа поправился.