– Да как же: со мной? Если ты умерла, а я еще жив?

– Один Бог и знает, кто жив, а кто нет. Один Он решает, куда ведет смерть. Нельзя людям верить.

– А я и не верю.

Она засмеялась с большим облегчением.

– Живых людей трудно любить, – сказала она. – Устали они, поглупели, издергались. Такая нелёгкая жизнь. Что поделаешь?

– Зачем ты пришла? – спросил он.

– А как же? Ведь я не могу без тебя.

Прижалась губами к его волосам:

– Ах, эта Швейцария!

– Какая Швейцария?

Она говорила загадками, намекала на что-то, чего он совсем не понимал, но и не нужно было понимать. Она была рядом. А может быть, он сам стал её частью. Их руки касались. Всё было блаженством.

– Какая Швейцария? – спросил он опять.

– А это где сливки. – Она всё смеялась. – Всем хочется сливок.

– Нет, я люблю воду.

– Меня полюби, – попросила она. – И нашу бессмертную душу. И всё.

– Чью душу?

Она вдруг прижалась к нему крепко-крепко.

– Душа-то одна. Её и не поделишь. Я в сон твой пришла, ненаглядный. Ты рад мне?

– Еще бы! – сказал доктор Терехов. – Я страшно скучал по тебе. Даю слово.

Он услышал оглушительный стук её сердца почти что внутри своего, и ветром повеяло огненным, жарким, но тут же затем потянуло прохладой и запахом чистой студеной воды.


На похоронах Григория Сергеевича собралось много народу. Говорили о том, что внезапная смерть вырвала из рядов любящих товарищей, родных и друзей великолепного специалиста, спасшего столько чужих жизней, доброго и великодушного человека, которого не сломило даже огромное горе, поскольку он не позволил себе и недели передышки, немедленно вернулся к работе, не жалел себя, никогда не скупился на пожертвования, на хороший поступок, на участливое слово, но при этом говорящие старались не смотреть на странно-веселое лицо покойного, настолько веселое и беззаботное, что этим нелепым своим выражением оно всем мешало. Казалось, что Терехов смеётся над ними. И чем горячее они говорят, чем громче вздыхают, тем он там, в гробу, сильнее смеётся.


Сибирский экспресс «Петербург – Иркутск» мчался с такой скоростью, что несколько птиц, задумавших перегнать его, отстали и, севши на ветки, глядели нарядным вагонам вослед своими живыми глазами.

«Куда это он?» – подумали птицы.

И тут же ответили сами себе:

«За кормом, конечно. Куда же еще?»

В одном из вагонов первого класса мягко потрескивал газовый рожок, освещая женщину с волосами, полыхающими таким ярким золотом, что, может быть, даже рожок был не нужен: они сами были огнём. Рядом с дамой в капризной, изломанной позе пристроился длинноволосый брюнет, почти еще мальчик.

– У вас, конечно, Клеопатра Валерьевна, – говорил он немного рыдающим голосом, – у вас, как я понимаю, свои есть виды на мою судьбу, но только вы это оставьте. Я все равно убегу.

– Никуда вы, Алеша, не убежите, – устало отвечала она, тихо и ласково гладя его по волосам. – Вы еще дурачок, дитеныш. Куда вам бежать?

– Всякому человеку есть куда бежать. И я убегу.

– Заладили тоже! – И дама вздохнула. – Вы вспомните только, откуда я вас…

– А я не просил! – И он вспыхнул. – Теперь вы меня попрекаете: «Я вытащила, я спасла!» А может, мне так было лучше?

Его собеседница сжала руками виски и встала.

– Как так? Вы, наверное, милый, не поняли. Вы думали, вас привезли поплясать? А может, эклером с бисквитом попотчевать? Ну, хватит. Хочу страшно спать. Ложитесь вы здесь. Я ванну приму.

(Современному читателю трудно представить себе, что в те далёкие времена в роскошном сибирском экспрессе можно было заказать себе горячую ванну и даже позаниматься спортом в специальном помещении.) Рыжеволосая раздвинула дверцу в стене, оглянулась на застывшего в той же капризно-недовольной позе молодого человека, ничего не сказала и скрылась во второй, немного меньшей по размеру, комнате, где её ждала горячая ванна.

Клеопатра Валерьевна была уверена, что спасает Алешу Куприянова от гибели. Молодому человеку только-только исполнилось шестнадцать, о своей семье он категорически не хотел говорить, был скрытен не меньше её, хотя и гораздо глупее.

Сейчас, лежа в пенящейся ванне, уносясь неведомо куда – в заваленный снегом Иркутск, – она впервые чувствовала тревогу за чью-то жизнь. Обычному человеку это ощущение, скорее всего, знакомо с детства, но Клеопатра Валерьевна не была обычным человеком. Потому что – если бы была – не вынесла бы она того, что вынесла, не заледенела бы вся без остатка. И если в ней были какие-то страсти, то только холодные. Как пламя бывает холодным. Когда в трактире на Хитровке, дергая от волнения щекой, снимая и вновь надевая на сухой палец дорогой перстень, Борис Константинович Бельский предложил ей не то чтобы даже работу, а целую жизнь по тому образцу, о коем она никогда не слыхала (приёмная дочка, подкидыш, прислуга!), она согласилась. И тоже, скорее, от холода или, точнее сказать, равнодушия. Идти всё равно было некуда, а срам – всюду срам. Живя еще у своих благодетелей, она поняла, что срам был всегда и срам всегда будет. Как воздух, как черви в земле. Сказала ведь Анна Петровна однажды, кивнув подбородком на пьяного мужа:

– Что пялитесь, девки? Срамно, я не спорю. Но сказано в книге: «Бо мёртвые сраму не имут». Понятно вам, дуры? «Бо мёртвые» только! А он ведь живой. Прикройте его покрывалом, пусть спит.

И перекрестилась.

Борис Константинович предложил ей простое дело: участвовать в сраме. Следить, чтобы всё было тихо. За деньги, за дом на Ордынке, за праздность. А что оставалось другого: в прислуги идти, на панель к другим девкам?

Сперва её долго готовили. Была хороша, как царица, но видно: жила у купцов, в простоте и дремучести. И говорила нараспев, и слова вставляла вроде «окромя» или «невидаль». Всё это нужно было вырвать с корнями. Бельский, сияя от тревожной радости, поселил её в гостинице «Европа» напротив Малого театра. Приставил к ней даму с манерами, старую, но всё еще бодрую. Дама учила её всему: мыться по утрам, причесываться, как барышня, заказывать вещи в модных магазинах. Она, впрочем, довольно скоро начала поправлять даму и многое делать по-своему. Дама открывала большие глаза, но спорить перестала: Клеопатра выбирала себе самые простые, но при этом самые дорогие туалеты, и Бельский не спорил, когда приходили счета. Он был к ней вполне равнодушен, так же как и она к нему, но тот самый «срам» их сделал сообщниками и связал сильнее, чем кровью. Он нанял ей учителей, не скупился. Французский язык Клеопатра усвоила за пару месяцев, а произношение у неё было лучше, чем у самого Бельского. Он коротко объяснил ей, что за люди будут посещать тот дом на Ордынке, куда она должна переехать. Объяснил и то, что все они будут мужчинами, любящими друг друга как мужья с женами. Её затошнило немного, но вскоре прошло. И так – срам, и – так. А что, эти девки на улице лучше? А Гришка Соснов с его жирною задницей? Борис Константинович принёс альбом фотографий. Одни мужики. Господа в основном. Встречались, однако, ребята простые: солдаты, приказчики, даже прислуга. Красавчики все на лицо, залюбуешься. Ну и на здоровье, раз им того хочется.

К тому моменту, как Клеопатра Валерьевна получила в полное свое распоряжение дом на Ордынке, она была вне всех устоев и правил. Жила в окружении немых старых горничных и повара из иноземцев. Лежала на мягком диване, читала.

Мечтать – не мечтала. Зачем и о чём? Никто не тревожил её. По вторникам преображалась: спокойная, с холодным и чистым лицом, с волосами, подобранными высоко, ярко-рыжими, она выплывала навстречу гостям. Протягивала свою тонкую руку, они целовали. И тут начиналось.

Справедливости ради нужно уточнить, что в особняке на Ордынке редко опускались до прямого разврата, а тех, с которыми это случалось, немедленно препровождали в отдельные комнаты, а потом отправляли по домам, смущенных и прячущих лица. Пиры состояли из нежных касаний и вольных движений всем телом, весьма непристойных, хотя грациозных. Да, гости захлебывались поцелуями. Но ей-то какое до этого дело? Короче, стоял в этом доме взволнованный, сладчайший дурман, наполненный запахом крепких духов, обидами, ревностью, мелкими ссорами и просьбами о неотложном свидании. Уже неприкрыто-любовном, интимном. По летнюю пору бывало, что гости могли обнажиться, но делалось это, как будто бы шла между ними игра, которая напоминала театр. Не зря же ведь Бельский был прежде актёром. Клеопатра Валерьевна иногда спрашивала себя: что люди так любят друг в друге? На что их так тянет? И не понимала.

Однажды вечером Бельский приехал раньше всех. Щека его мелко дрожала. Черноголовый, с лоснящимися кудрями, мальчик вылез из коляски и, сутулясь, вошел следом. Клеопатра Валерьевна с любопытством на него поглядела. Он был очень худ, узкоплеч и изящен. Но взгляд, словно бы у волчонка, затравленный. Глаза совсем тёмные, в длинных ресницах.

– Вот вам мой воспитанник. – Бельский пришептывал. – Прошу полюбить. Месье Алексис Куприянов. Недавно окончил гимназию. Желает попасть на войну поскорее.

– А вы не боитесь? – спросила она.

– Ничуть. Я, может, хочу быть убитым.

– Зачем же?

– Затем. Жизнь – пустая затея.

– Откуда же вы так уверены в этом?

Он вдруг засмеялся рыдающим смехом:

– А вы не уверены? Вам здесь всё нравится?

– Алеша! – И Бельский проворным движением положил ладонь на худое колено, которое дернулось как-то по-детски и тут же притихло, смирилось. – Алеша! Ну, что вы, голубчик, всё время о смерти? У вас впереди океан удовольствий!

Он тихо погладил худое колено. Почти как отец. Но она-то ведь видела! Она-то всё знала! Особенно знала его эту кислую, припрятанную за губами усмешку!

Прислуга принесла чай, фрукты. Бельский приказал шампанского. Налил в три бокала. Шампанское пенилось. Мальчик выпил залпом, как воду. Она смотрела, как по тонкому, с голубой веной горлу толчками проталкивается жидкость.