Мы помахали руками в ответ на его победный прощальный гудок, изданный клаксоном его воистину министерского автомобиля, а потом мы обнялись, прижались друг к другу и отправились «немножко полюбезничать» во внутренние дворики или подъезды. Для нас всегда находилось какое-нибудь укромное местечко; иногда там была консьержка, а иногда и не было. Дворики попадались ухоженные и запущенные, порой совсем пустынные и тихие, а порой и такие, где еще слышались отзвуки шагов прохожих и доносился шорох проезжавших мимо машин; иногда эти дворики были унылы и печальны из-за того, что их окружали высокие мрачные дома, а порой бывали и довольно уютные, так как на нас смотрели темные окна и только одно светилось каким-то теплым, детски невинным светом, и всегда во всех этих подъездах и двориках ощущался какой-то запах сырости, запах чего-то постыдного, как будто тебя застали на месте преступления, когда ты в детстве из озорства опрокидывал помойные ведра, и вот теперь воспоминания об этих мгновениях нахлынули на тебя взрослого. Темные улочки приводили в конце концов нас в наши владения, в наше царство (площадь которого была столь невелика, что ее могли бы покрыть два ковра), и там мы, два податливо-гибких дуэлянта-соперника, готовые к применению и отражению любых фехтовальных приемов и ударов, воздавали почести «Милосердию Августа» вне зависимости от того, чей свет изливался на нас: чувственно-сладострастной лампы или невинных молодых звезд.

Утром, после проведенной в «Золотом орехе» ночи, мы проснулись и обнаружили хозяйку гостиницы в столовой. Она читала, сидя у огня. Кофейник с длинным выгнутым носиком ждал нас, стоя в кучке вспыхивающих углей и белого пепла.

— Я только что кончила читать вашу историю, — сказала вдова Леон. — А скажите, ребенок, которого доставляют в конце романа на яхту князя, какого пола? Это мальчик или девочка? Вы ничего об этом не говорите. Так что любопытство читателя остается неудовлетворенным. А ведь от этого многое зависит… Ну, вы понимаете, ведь это может быть наследник трона? А если это девочка, то могут ли наследовать в той стране трон женщины? И обладают ли они правом старшинства?

— А что бы вам больше понравилось? — спросила Клеманс.

Я почувствовал, что она растеряна, сбита с толку. А ведь она сама частенько говорила, что ей очень хотелось бы случайно встретиться с кем-нибудь, кто прочел ее произведение и высказал бы непредвзятое мнение. Авторы обычно так плохо и так мало знают своих читателей и читательниц! К тому же чем их больше, тем более они остаются людьми безликими, без индивидуальностей, некими безымянными незнакомцами. Правда, на имя Клеманс в издательство уже приходило много писем, но ведь для писателя ничто, никакое самое трогательное послание не может заменить живого голоса, обращенного прямо к нему, ничто не может заменить теплых рук, держащих его творение, широко открытых восторженных или иронически прищуренных глаз, мимики, вопросительно поднятых бровей, сурово сжатых или приоткрытых губ, осуждающего или одобрительного покачивания головы, учащенного или замедленного дыхания, позы, манеры поведения, самой атмосферы разговора и того места, где происходит встреча. Более всего до сей поры ее трогало и волновало зрелище того, как молоденькие девушки читали ее роман в метро, держа книгу высоко над толпой, стискивающей их в своих объятиях, и подняв глаза к заветным страницам; но некоторое время мы уже не пользовались общественным транспортом, и потому она была лишена таких сцен. Все дело в том, что недавно мы купили машину и арендовали место в подземном гараже.

— Да нет, мне в общем-то все равно, — сказала вдова Леон. — Я просто хотела бы знать, вот и все, а так я остаюсь в неведении, как бы в подвешенном состоянии…

— А какой вариант вы все же предпочли бы? Я могу учесть ваши пожелания в следующем романе, который будет продолжением этого…

— Я не смею настаивать, — смутилась вдова, — да и не привыкла я к такому вниманию к своей особе. Слишком уж большая честь для меня… Кстати, я и сама когда-то хотела писать… Давным-давно. Я ведь и вправду в юности гораздо больше писала, чем разговаривала с дядюшкой. Видите ли, он заставлял меня каждый вечер отдавать ему листок бумаги, на котором были зафиксированы все мои деяния за день, все, что со мной случилось. Мне особенно-то не о чем было писать, так что приходилось выдумывать. И я выдумывала. Да, чтобы помочь мне в этом нелегком деле, как говорил дядя, он потребовал, чтобы я подписывала эти листки не своим собственным именем, а именем его жены, моей тети Эдме, покинувшей нас, когда мне было лет десять. Я отдавала их ему перед ужином, и он их тщательно складывал и прятал в карман жилета, чтобы расшифровать мои каракули в гордом одиночестве в своей комнате. Его комната, вернее, их спальня была в нашем доме настоящим святилищем. Я бывала там очень редко, когда удавалось улучить момент, чтобы он не узнал о моем «визите». Надо вам сказать, что комната эта — самое прекрасное из всего того, что я видела в этой жизни, но он в конце концов все-все продал: и старинные портреты, и роскошную кровать орехового дерева с чудесным балдахином и с прелестными фигурами ангелов. Все эти вещи одновременно и пугали меня, и властно притягивали.


Я устроился с чашкой кофе за тем же самым столиком, за которым мы сидели вчера вечером; на нем еще стояли тарелки с остатками нашей вечерней трапезы. Я записывал для Клеманс фразы вдовы Леон, говорившей так же медленно и бесстрастно-невыразительно, как она читала ночью роман, но, как потом оказалось, я напрасно старательно царапал пером бумагу, так как Клеманс почти слово в слово запомнила всю эту неожиданную исповедь. Время от времени она как бы невзначай задавала наводящие вопросы, чтобы словно движением невидимой ручки вновь завести мотор воспоминаний, подобно тому как механик или водитель заводит мотор какого-нибудь старинного драндулета, поставленного бог весть когда в дальний угол сарая или гаража, покрытого толстым слоем пыли или соломы, ревниво охраняющего и скрывающего тайны, связанные с теми приключениями, что он пережил в незапамятные времена; мне довелось отмечать про себя, что стремление сохранить эти тайны придает этим старым колымагам загадочный и какой-то «упрямый» вид, который они сохраняют и на торгах, где сердца коллекционеров учащенно бьются при каждом выкрике аукциониста, называющего новую дену, при каждом стуке молотка.

— И вы никогда так и не решились собрать все это воедино, записать и опубликовать, мадам Леон? Ну как же так?! А я буквально уже вижу книгу с заглавием на обложке «Записки Эдме».

— Нет, да и для кого бы я стала писать?

— Прежде всего для себя самой, ради себя самой!

— Но это не для меня, я ведь домоседка, обычная домашняя хозяйка, и к тому же не перенесенные на бумагу воспоминания кажутся красивее.

Я смотрел на сидевших у камина женщин, на книгу Клеманс, лежавшую между ними на торфяных брикетах, сложенных горкой на подставке для топлива, рядом с которой валялись и довольно толстые поленья. Мадам Леон была бледна, и бледность ее была цвета слоновой кости, что предвещает вечность. Я увидел, как она снова взяла в руки бестселлер, быстро перелистала его, вернее, не перелистала, а просто чуть согнула и провела большим пальцем по страницам, словно опытный кассир по пачке купюр. У меня даже мелькнула мысль, уж не собирается ли она бросить его в огонь… но нет, она сунула его в огромный, похожий на сумку кенгуру, карман своего фартука.

— Когда я напишу продолжение, — сказала Клеманс, — я вам его обязательно пришлю или привезу лично. Так вот знайте же, дорогая, что Великий князь поджидал у трапа свою дочь.

— Ах, боже мой!

— Ну, ну, не печальтесь о ее судьбе! Она в конце концов выйдет замуж за управляющего банками Ватикана синьора Микеланджело Корнателли.

Тут в разговор вмешался я, заговорив многозначительным тоном, свойственным министрам иностранных дел, изобиловавшим тончайшими намеками, тоном, которым говорят эти господа, показывая собеседникам лишь крохотный кончик веревочки от имеющейся у них в запасе у каждого огромной бобины тайных интриг.

— Клеманс мне уже рассказала о черновом наброске романа-продолжения. Итак, в то время, когда на свет появилась дочь Великого князя, будущий управляющий богатейшего банка был всего-навсего мальчишкой, юнгой на судне, промышлявшем каперством у берегов Сицилии и контрабандой наркотиками, как тогда говорили, «запретными травами». Славой он тогда пользовался дурной, но у него был своеобразный нюх на выгодные сделки, и постепенно он поднимался по лестнице разбойничьего сообщества все выше и выше: с грязной фелуки он в конце концов добрался до красивых кораблей, перевозивших крупные партии товара, затем сменил морские просторы, где ощущалось влияние мафиозного спрута, прекрасно чувствовавшего себя в тишине и полумраке портовых баров, сначала на стойку в одном из этих заведений, потом на контору торговой фирмы, а еще позже оказался в хранилище, где стояли банковские сейфы, и он теперь был во главе крупнейшего и богатейшего банка. Сей господин был очень религиозен, и это чувство побуждало его распоряжаться по своему разумению пожертвованиями на благотворительность, суммами, вносимыми простаками на добрые дела и на нужды Церкви, и все эти «благодеяния» совершались им чуть ли не ежедневно, потому что подобные средства попадали в его руки по воле Господа каждый день. При получении всякого дара, бывшего свидетельством легковерия и доброты людей простодушных, Микеланджело осенял себя крестным знамением. Он был очень скромен, очень… Для торжественной церемонии возведения его на «престол» управляющего банком, во время которой ему был дарован титул Главного Благотворителя, так что обращаться к нему теперь надо было «Ваше Милосердие», он остановил выбор на роскошном, но обветшавшем палаццо знатнейшего римского семейства; он буквально поднял дворец из руин, и на церемонии присутствовали лишь восемьсот человек. Дочь Великого князя пожаловала ему свою ручку для поцелуя и выронила из рук бокал шампанского, так что золотистая влага пролилась ему на брюки. О, эта парочка умела себя вести в соответствии с общепризнанными правилами, а потому они и исчезли «по-английски» на короткое время, пока она якобы помогала ему переодеться. Они тотчас же стали любовниками или супругами, как вам будет угодно, прежде чем отправились открывать бал, о начале которого возвестил самый прославленный лирический тенор той эпохи. Клеманс хотела назвать этот роман так: «Милейшая душа» или «Дражайший».