— Что думает Пенни Честер, как тебе кажется? — спросила меня Клеманс, судя по звукам, тщательно начищая зубки.

Я валялся в постели, и она была вынуждена повышать голос, но должен сказать, что он, несмотря на находившуюся во рту щетку, бульканье воды и прилив слюны, продолжал сохранять свою несравненную нежность и пленительность.

— Если я все правильно понимаю и все знаю, ты посылаешь ей весточку в виде почтовой открытки во время каждой нашей эскапады…

— Да.

— А ты больше ничего ей не посылаешь втайне от меня?

— Нет, нет.

— Должно быть, ты ей послала уже штук тридцать, но все так и остались без ответа. Вот я и спрашиваю себя, почему ты так упорствуешь…

— Да просто так. Я подаю ей весточку, как подают друг другу такие знаки женщины, когда-то обучавшиеся в одном пансионе.

— Если она следит за твоей карьерой, это плохо, ведь ты мне как-то обмолвилась, что прочитала ей первый вариант твоего произведения. Она, должно быть, завидует твоему успеху. Или возможно, пребывает в замешательстве, что еще хуже, чем испытывать чувство зависти. Все дело в том, что люди очень редко склонны верить в одаренность тех, кто живет с ними рядом.

Клеманс вышла из ванной и смотрела в окно на площадь, залитую лучами полуденного солнца. Она стояла у окна, и ее точеная фигура, казалось, была изваяна из чистейшего подлинного паросского мрамора. Я на секунду представил себе, как в изумлении застывают перед нашим домом прохожие при виде этого дивного видения, и я был счастлив от сознания того, что хотя бы раз в жизни им была дарована благодать забыть на какое-то время о грубой тяжеловесной чугунной конной статуе, что царит над глупыми голубями, благодать застыть и окаменеть с перехваченным от восторга горлом и с остановившимся сердцем перед воплощением покоя и мира, перед зрелищем простого и щедрого дара красоты, перед олицетворением добродетели, лишенной как кичливого тщеславия, так и неуверенности в себе, сдержанности и осторожности, добродетели, отмеченной знаком божественного треугольника. Я мог бы на этом и прервать полет моего воображения, остановиться, но я представил себе и то волнение, что испытывали при виде сего шедевра в своей лавчонке Пенни Честер и ее помощница Саманта. Это был еще один укол ревности, и боль от него ощущалась долго.

— Когда у нас будет большая, просторная квартира, мы их пригласим в гости, — сказала Клеманс.

— А почему бы не доверить им обставить ее?


Клеманс ничего не ответила, а только подала мне знак подойти к окну. На улице раздавались какие-то крики, они звучали все громче и громче; доносились они явно со стороны довольно длинной процессии, вступавшей в эти минуты на площадь. Процессия была многолюдной, так что площадь почернела, люди несли какие-то транспаранты. В конце той улицы, которая вытолкнула, выдавила из себя на площадь эту черную массу, виднелись далекие холмы, еще покрытые снегом.

— Я пока не использовала в своих романах различные социальные движения в обществе, — задумчиво протянула Клеманс, — надо будет включить их как фон в мой следующий роман.

— Ты права. Разнообразные движения есть повсюду. Да мы же с тобой их видим везде, куда бы мы ни поехали.

— Нужно, чтобы народ был чем-то занят.

— Возможно, здесь кроется даже нечто большее, — сказал я. — Видишь ли, все мы испытываем потребность ощущать, что мы существуем, живем. И вот, повинуясь этой потребности, люди сбиваются в некие группы, собираются вместе, куда-то идут, сотрясают воздух. Я бы мог тебе признаться в том, что и меня охватывает желание продефилировать перед окнами твоего дома.

— Я злоупотребляю твоим доверием, Огюст? Эксплуатирую тебя? Вот уже не в первый раз ты говоришь мне какие-то вещи, совершенно лишенные смысла…

На другой стороне площади взвыли сирены полицейских машин, и голуби разом взвились вверх и улетели.

— Не стой голая перед окном вот так, у всех на виду! — сказал я. — Не стоит им кружить голову, не надо сводить их с ума!

— Да они об этом и не думают!

— А я в этом совсем не уверен!

Я опустил штору, которую она придерживала. Снизу донесся оглушительный не то вой, не то рев, порожденный то ли началом схватки с полицией, то ли разочарованием от того, что демонстрантов лишили чудесного зрелища. Я потащил Клеманс к ее платью и пальто.


Мы возвратились в Институт. Клеманс вставала рано и бралась за перо. Так как у нас было мало места, чтобы держать постоянную прислугу, я занимался домашним хозяйством, стараясь производить как можно меньше шума. Я развешивал простыни на подоконнике, чтобы они проветривались, а в это время сам орудовал щеткой и тряпкой, затем, застелив постель, я отправлялся посмотреть одну или две квартиры в сопровождении особ, нисколько не веривших в серьезность моих намерений. Видимо, мой внешний вид оставлял желать лучшего и не внушал им доверия; нет, дело вовсе не в том, что я производил впечатление человека неухоженного, неопрятного и неаккуратного, вовсе нет, но я, конечно, не выглядел и холеным господином, ничто в моей внешности не свидетельствовало о богатстве и могуществе. Клеманс хотела, чтобы я по-прежнему выглядел так, как выглядел в день нашей первой встречи, то есть чтобы я носил те же вещи: светлый бархатный пиджак, чуть коротковатый и тесноватый, фланелевые брюки, а вместо галстука — кожаную ленточку-удавочку с изображением фригийского колпака, которую я купил в Версале, в лавке старьевщика, куда заманивали туристов. Что бы произнес Бальзак, увидев меня в таком одеянии? Что бы он сказал о моем социальном положении, судя по моему внешнему виду? Ведь это был внешний вид существа крайне неопределенного и неопределимого: ни бедного, ни богатого, — существа, коего нельзя было даже с уверенностью отнести к среднему классу, существа, осознававшего свою неопределенность и, быть может, испытывавшего по поводу своей неопределенности и несоотнесенности ни к какой партии чувства сожаления и даже раскаяния, придававшие, однако, взору этого не поддающегося классификации существа какую-то поразительную независимость и непринужденность.

В дни, когда на Клеманс находило «великое вдохновение», она не завтракала и не обедала. Я, правда, готовил для нее поднос, заставленный тарелочками с молочными продуктами и фруктами, но вечером находил пищу почти нетронутой. Поэтому, когда я приходил домой, мы тотчас же отправлялись в один из лучших ресторанов. Патрон снабдил меня списком таковых и даже был столь любезен, что отметил, в каком из них подавали наиболее понравившиеся ему блюда из числа так называемых фирменных. С того самого дня, когда я представил Шарлю Гранду Клеманс, чья озаренная солнцем славы тень, то есть Маргарет Стилтон, стала одним из столпов, на которых держалось его издательство, он довольно часто приглашал меня около часу дня на разговор с глазу на глаз, сопровождавшийся обильным угощением.

— Ну, что она нам готовит вкусненького? — спрашивал он меня, разворачивая свою салфетку.

— Продолжение, — отвечал я, дружески улыбаясь, — и все в том же духе.

— О, не вытаскивайте на свет божий избитую истину, будто бы каждый писатель вечно пишет одну и ту же книгу, и так всю жизнь!

— Но я верю в эту истину, — возразил я, — да и вы сами убеждаетесь в справедливости этих слов на примере всех ваших чистокровных скакунов.

— Я не держу конюшню, Авринкур, у меня издательство!

— Возможно, вы и не держите конюшню, но ведь вы все же надеетесь выиграть Большой приз, не так ли? Да и что в этом дурного?!

После чего мы заговорили о писателях уже умерших, ведь, говоря о них, всегда знаешь, как к ним следует относиться; и так как Шарль Гранд был достаточно хорошо образован, мы устроили настоящее состязание на точность цитирования, одновременно постоянно горько сетуя на то, что в обществе все меньше и меньше говорили о тех авторах, чьи произведения мы цитировали по памяти.

— Ну кто теперь о них вспоминает? — вздыхал он.

— Все они знали, что только очень немногие преданные почитатели будут вспоминать о них, а некоторые из них не верили даже в это, а полагали, что их имена постигнет забвение сразу же после их смерти.

— Ну, о вас-то, конечно, речи нет, для вас этот вопрос не стоит вовсе, — не раз повторял Шарль Гранд, — а вот как обстоят дела с Клеманс Массер?

— Точно так же, как и со мной.

— Неужто вы так хорошо ее знаете? О, будьте внимательны! Остерегайтесь! Как только вы начинаете вести совместную жизнь с кем-нибудь, так сейчас же все меняется: вы больше как бы не видите того, с кем живете бок о бок. Да, все происходит так же, как и с вами, ведь вы ежедневно бреетесь перед зеркалом по утрам и не замечаете в себе самом никаких перемен, а если вы все же когда-нибудь замечаете, что в вашем облике что-то изменилось, то бывает уже поздно, так как вы уже преодолели заграждение в опасном месте и находитесь в двух шагах от бездонной пропасти. Господин сомелье,[3] пожалуйста…

— Чего изволите, мсье Гранд?

— Откупорьте нам другую бутылку.

— Уже исполнено, мсье. Она из того же набора, что вы изволили заказать заранее. Посмотрите, какой цвет, какая прозрачность…

Вино всегда действовало на меня усыпляюще, но Шарль Гранд, казалось, черпал в нем новые силы и обретал способность проникать взором в будущее.

— Вы наверняка сейчас же передадите ей мои слова, да я на это и рассчитываю. Так вот, Клеманс Массер меня беспокоит…

— Она в расцвете сил!

— Вот именно! Как раз потому и беспокоит… Она вам ничего не говорила?

— Нет, ничего… О чем?

— Да ходят разные слухи…

Я предоставил ему возможность выбрать то, что ему нравится в тележке, которую подвезли к нашему столику и где лежали остренькие треугольники сыров, числом более десятка; он выбирал и обсуждал достоинства сыров с официантом, очень старым и дряхлым, которого держали в ресторане только потому, что он был не то двоюродным братом, не то еще более дальним родственником хозяина заведения; они когда-то сосали грудь одной кормилицы, затем служили в одном полку, как говорят, хлебали из одного котла, потом вместе чуть ли не умирали от голода в одном лагере для военнопленных, а еще позже, после войны, допивали остатки из одних и тех же бутылок у первого ресторатора, нанявшего их в качестве официантов. Короче говоря, одна из самых трогательных историй в духе добрых правоверных католиков.