На плоском камне у входа в «пещеру Костаса и Урании» мы сидели с Зюкой, прижавшись друг к другу спинами, отчего наш разговор походил на два монолога, «а партэ» – в зал, как говорится у актеров. И в то же время это был диалог, соединенный соприкосновением наших спин. Полет брига «Оранжад» повернул наши головы вослед движению, и я коснулся щекой Зюкиных волос. Мне очень захотелось поцеловать ее открытый висок, но реплика относительно «художника, мыслящего образами» обозлила меня, и я только сказал. А партэ:

– Жаль.

В эту нашу встречу мне никак не удавалось подчинить себе ее слова, ее жесты, она, присутствующая во мне, все равно оставалась за какой-то нерушащейся оградой, и мне, привыкшему к власти над природой и людьми, было неприютно и беспомощно.

Я слегка коснулся Зюкиного затылка:

– Черт с ними, пусть умчались, я тебе сейчас сервирую еще какое-нибудь необычайное зрелище.

Мимо проехал грузовик с прицепом-рефрижератором, потом проскакал горбатенький «фольксваген».

– Чего уже необычайнее, – хихикнула Зюка, – похоже, ты теряешь качества старика Хоттабыча.

– Терпение, – сказал я, – сейчас все будет.

На шоссе показался священник в черном облачении, тысячелетний иконописный взор священника разгадывал подробности дороги. Сойдя с асфальта, черный путник двинулся к нам, черные полы сутаны шуршали по низкой серой траве. Только сейчас я заметил, что трава серая. Серая, такая, какую я уже видел однажды. Где?

Да, конечно, на Кипре. Пять лет назад.

Там, у самого моря, землетрясение, разворотившее берег, обнажало странные параллелепипеды подземных сооружений. Подойдя к ним вплотную, я увидел, что у моих ног разверзся некрополь – город мертвых, эллинское кладбище. Нет, не кладбище, а именно поселение мертвецов, где прижизненная их иерархия нашла страшное подобие: тесные могилы бедняков и целые подземные дворцы знати. Могучие стены знаменовали долгое, вечное существование усопших.

Привычный для Кипра желто-серый цвет земли здесь терял желтизну, и мышиная окраска почвы была усилена сизой, мертвой травой, похожей на крошечные кактусы. Трава укрывала все кладбище. Страшная трава небытия, трава преисподней.

Римлянам, пришедшим сюда позднее эллинов, некрополь служил убежищем, укрытием в сражениях. Живые занимали жилища мертвецов, чтобы, может быть, найти там свою смерть. Не ручаюсь за точность этих сведений: местное предание о некрополе могло в чем-то погрешить против достоверности. Но былые свидетели ушли, испарились, а устная история все еще блуждала песчаным лабиринтом.

По земляным ступеням в самый обширный склеп спустился деревенский фотограф и солдат-киприот, поддерживающий под руку невесту. Крылатая фата невесты ощупывала стены усыпальницы.

Новобрачные фотографировались в некрополе на память. Им казалось это забавным.

А я вдруг ощутил там не преемственность жизни, а преемственность смерти. Смерти, стирающей теплые подробности бытия и хранящей в своих геометрических сейфах причуды вымысла. Священник ступал по серой траве.

Откуда она взялась здесь, серая трава, среди зеленых греческих полян? Неужели близость каменной могилы Костаса и Урании посеяла ее семена? Священник ступал по серой траве, точно направлялся справлять панихиду по давно погибшим. И снова ощущение преемственности смерти качнулось во мне.

– Добрый день, – сказал он нам по-английски. – Загораем?

Иконописность покинула его взор, он смотрел на нас молодым взглядом веселого бармена. В правой руке он держал полиэтиленовый пакет с рекламой сигарет «Кент», из пакета торчала лоснящаяся обложка книжки покит-бук, на которой была изображена рука с пистолетом.

– Любите детективы, отец? – я кивнул на полиэтиленовую сумку.

– Обожаю, – ответил он.

– Вот что, обвенчайте-ка нас, святой отец, – я подмигнул священнику, – здесь, в храме природы.

– А какого вероисповедания вы придерживаетесь? – поинтересовался священник.

– Мы – русские, значит, как и вы, греки, православного.

Он переложил полиэтиленовую сумку в левую руку и освободившейся правой перекрестил нас:

– Храни нас бог от необдуманных поступков.

– Лучше отслужите панихиду по Вялкам, – сказала Зюка, она впервые вступила в разговор.

– Sorry? – осведомился поп.

Я уточнил:

– Панихиду по нашей погибшей любви.

Поп лукаво погрозил нам пальцем и этим же пальцем тронул рычажок транзистора, болтавшегося у него на груди поверх тяжелого серебряного креста.

«Зеленая-зеленая трава моего дома», – пропел нам Том Джонс.

Священник удалился, унося в складках сутаны голос Тома Джонса.

– Ну, вот, – я боднул головой Зюкин затылок, – а ты – «старик Хоттабыч». То ли еще будет!

И тут же на площадку выехал старый крестьянин верхом на осле. Старик сидел на осле не по-мужски – верхом, а боком, время от времени ударяя ослиное пузо пятками, обтянутыми деревенскими шерстяными носками, без обуви. Всадник и осел проследовали мимо нас, будто нас и не было тут, проследовали к самому входу в пещеру, где старик спешился и присел на землю. Он замер, уставившись в загроможденное камнями горло пещеры.

– Значит, еще все-таки кое-что могу, – сказал я. Трудно мне было разговаривать с Зюкой, я чувствовал, что все время ищу, чего бы это сказать, как бы пробиться к ней.

– Ты все можешь, – ответила она, – ты же классик.

– Ты хочешь сказать, что Вялки все-таки не могу вернуть?

Она промолчала.

– Зачем же ты поехала со мной сюда? Ты ведь сразу согласилась. Значит, хотела, если согласилась сразу.

– Разве у меня не может быть своего дела? – она поднялась с камня.

– Дело? При чем тут дело?

Она стояла передо мной в своем белом просторном балахоне, его тоненькие бретельки струйками стекали по ее плечам цвета дикого меда и медовые руки текли по белому платью. Какое дело? При чем тут дело? Какая связь между каким-то делом и этими руками цвета дикого меда?

– Какое дело? – повторил я.

– Пойдем поговорим со стариком, – сказала Зюка.

Старик мгновенно стряхнул с себя задумчивость, едва мы приблизились.

– Вы интересуетесь тем взрывом? – быстрым говорком зачастил он. – Я вам расскажу. Никто не знает того, что знаю я. Там сзади есть еще ход. Вы слышали? Урания прошла через него, чтобы никто не видел, как она входила. Она пришла и сказала: «Как ты мог уйти без меня? Неужели ты думаешь, что если с тобой что-то случится, я хоть минуту останусь жить?» Они провели там ночь, и это была их первая ночь вместе, брачная ночь, если хотите… А когда нужно было уходить, Костас хотел уйти потом, сначала пусть уйдет она. Да, да, он хотел, чтобы она ушла, он один хотел взорвать склад. Она сама сказала: «Не уйду. Уходи первым ты». Это точно.

– Откуда это вам известно? – спросил я.

Старик подобрал под себя ноги в грубых шерстяных носках и кособоко взглянул на нас снизу вверх:

– А как же? Я же был лучшим другом Костаса.

Зюка сказала мне по-русски:

– Он все врет. Он не может знать того, что происходило в пещере. Типичная ситуация: ему хочется примазаться к истории. Магнетическая сила легенд – люди начинают верить, что и в их жизни было что-то необычайное. А главное, им хочется, чтобы в это верили другие.

Осел, стоящий за спиной хозяина, положил голову на плечо старика и попыхтел замшевым носом.

– Они думают, что я вру, – сказал старик ослу.

Мы шли к машине по серой траве, траве небытия, траве преисподней, траве, похожей на заросли игрушечных кактусов, которые грубыми колючками цеплялись за парящий край белого Зюкиного платья.

Коляня жарил яичницу на свечке.

Свеча, помещенная в стакан, обложенная внутри него для устойчивости мятой газетой, утыкала в днище черной, тоже какой-то мятой сковородки рыжую почку пламени. Когда Коляня прижимал сковородку к огню, днище раздавливало эту почку, она распускалась желтыми листиками, льнувшими к сковородке.

Но нет, не эта расплющенная завязь пламени царапнула меня по сердцу.

– Привет, Коляня, – сказал я с порога, – кухаришь?

– Здорово! – он только покосился в мою сторону и как-то судорожно дернул шеей, торчавшей из горловины серого бумажного свитера.

Теперь я увидел, что жалостно щекотнуло меня: свечка в мутном граненом стакане как бы моделировала эту Колянину тоненькую подростковую шею, тянущуюся из просторной свитеровой резинки. Именно их похожесть, «дубль», говоря по-нашему, киношному, была бесконечно трогательна и жалка.

Держа одной рукой сковородку за длинную, обмотанную тряпкой ручку, Коляня соскабливал ножом желто-белое месиво яичницы.

– Тут что, плитки нет? – спросил я. – Или решил возродить военные времена?

– Есть плитка у хозяйки. Но я, понимаешь, только что объяснял народу про экономию электроэнергии, а сам, выходит, втихаря возьмусь расходовать.

Нет, Коляня ничего не делал втихаря, и честность его убеждений была надежней любых свидетелей. Я правильно сделал, придя к нему.

– Коляня, я не хочу, чтобы ты подумал, что я с Гражиной…

Он оборвал меня:

– Ладно. Никто с тебя отчета не требует. Гуляй, – и прибавил свое: – Понял-нет?

– Я сам знаю – требует, не требует, – я сказал это умышленно грубовато: – Я спижонил тогда, когда сказал про настоящих мужиков. Не пустила она меня: спал, как собака, у порога.

– Врешь? – Коляня расцвел в улыбке. – Забожись!

– Ну вот – «забожись»! Комсомольский атеист, а бога призываешь в помощники.

– Это так говорится, конечно, пережиток, – он был уже совсем весел, и я видел, что Коляня поверил мне. – Давай порубаем яичницу. Ты же тоже тут в холостяках, не жрал небось. А вообще-то ты женатик?

– Да. У меня в Москве жена. Она балерина.

Коляня насторожился:

– Может, потому тебя Гражина не пустила?

Мне не хотелось отнимать у Коляни его радость:

– Да нет, мы об этом и не говорили. Просто, как ты сам сказал: Гражина пустит, кого полюбит. Значит, не полюбила.