Он понимает, что мозг костей не заменит живое и теплое чувство, но с ним случилось это несчастье.

— Что ты смотришь на меня, как будто у тебя горе? — кричала откуда-то Алка.

— Мне надо сегодня уезжать, — мягко сказал он. — Меня вызывают.

— Начинается! — закричала Алка. — Опять по новой. Мне это надоело. Они там не договорятся, а при чем тут ты?

— Прости, — сказал он. — Прости, но так надо.

— Ну и катись к черту, — сказала она. Сначала это возникло в кончиках пальцев — легкое холодное онемение, потом оно побежало по жилам. С этим надо было что-то делать, не ждать же, когда он уйдет, она сама уйдет, и Алка выскочила, крикнув на бегу: «Оставишь ключ соседке!» — и хлопнула дверью. Она пешком сбежала по лестнице, не зная, куда ей бежать дальше. Георгий же позвонил Марии Петровне и сказал, что у Алки сумасшедшая мысль отнести Пашку «тому человеку». Мария Петровна сказала, чтоб он не беспокоился, что человек был у них, и все хорошо.

Георгий высунулся из окна, высматривая Алку. Надо же ей сказать, что родители все решили сами, и не их это дело — решать за других. Алка стояла на остановке, и он решил, что успеет ее догнать. Но пока бежал, автобус уже ушел. Возвращался он пешком. Это было глупо после бега.

Тем более лифт стоял внизу. Но тело хотело медленной ходьбы. Была потребность в остановке скорости, в замедлении процессов и в себе, и в жизни. А тут еще эта фраза:

«Беги, Лола, беги». Нет, он сейчас не помнил фильма, он помнил не правильность бега как такового. Разве можно догнать то, что будет? Или бегом вернуться назад в то, что было? Ну да, ну да… Это когда мчатся машины, а ты на разделительной полосе, и все — туда и обратно — мимо тебя. Но какие, к черту, машины? Алка уехала, убежала.

Она тоже подвержена этому вирусу бега. Ей до смерти надо соединить порванные времена. Она тащит за собой прошлое, как девочка с колясочкой, и одновременно она мчащийся на велосипеде мальчик. Он сердится, когда она такая. Он столько похоронил родных, он столько слышал о мести! И никто не обращал внимания на его писк, что месть — это кровь навсегда. «Пусть, — кричали люди. — Пусть навсегда». И это были хорошие люди, которых он любил. Но разве Алка кого-то убивает? А разве нет? Она убивает счастье, это больше, чем смерть человека. Или меньше? Что-то у него сегодня плохо с головой. Так все-таки — больше или меньше? «Я кладу на весы, — думает он, — то и это…»

Но вспоминается ощущение своих рук, которые отпускали Алку, облегчение сердца, что он ее не любит — но как это может быть? Сердце просто разрывалось от непонимания самого себя, того предательства, к которому он был готов в тот момент, когда она, Алка, запуталась, растерялась, одурела. Она ведь прибежала к нему, ему проплакала майку, с другой же стороны — такая глупая и алая, она ему была не нужна. Скажите, пожалуйста, какая он штучка! Разве любовь — это только согласие, только понимание и сопереживание? А если возникает это проклятущее депонимание, несогласие? Собирай манатки и катись? Но тогда любовь надо вынести за скобки как вещь бесполезную. Тогда это не любовь.

Он любил секс. Это было прекрасно. Но он помнит другое. Они едят черешню, свежевымытую, прямо из дуршлага. Сидят с ногами на диване и кормят друг друга черешенками. Алка пугает его тем, что глотает косточки.

Каждый раз, когда она со смехом сообщает ему об этом, он пугается и становится проводником косточки, чтоб та, дура, не запуталась в тоненькой Алкиной природе, не навредила ей, а прошла правильно и благополучно. Этот его страх за косточки в ее животе… Что он такое, если он сильнее даже секса? Он не заметил, что уже не идет, а сидит на ступеньках, что в спину ему вбили кол и медленно так, со вкусом, его поворачивают. Ему ничего сейчас не хотелось, как только еще раз увидеть Алку и сказать, что он ее любит всякую. На то он и есть на этой земле, не для войны же он явился. Это было бы так бездарно, что не стоило и родиться.


Автобус сделал поворот, и Алка в окно увидела, как на остановку бежит Георгий.

Ее, оледенелую, всю жаром охватило счастье. И она выскочила на следующей остановке и побежала со всех ног домой. Квартира была открыта, полураскрытый чемодан так и стоял посреди комнаты. «Он у своей бабушки, больше не у кого», — подумала она. И уже злясь, что ей приходится идти к противной старухе, пошла по лестнице вниз.

Он лежал мертвый, и она закричала так, что люди выскочили из квартир, а уже давно не выскакивали — кричат и пусть кричат, мы-то дома; если и убивают, то пусть убивают — всякого не спасешь. Кто-то тут же вызвал «неотложку», кто-то пытался делать Георгию искусственное дыхание, кто-то брызгал ему в лицо водой. Алка мешала людям, она мешала «неотложке», цепляясь за мальчика. Здоровенный санитар по-омоновски скрутил ей руки за спиной, и тогда она стала изо всех сил бить его ногами, не чувствуя, как трещат у нее запястья.

Собственно, из-за сломанной санитаром кисти Алка была тоже взята в карету «скорой помощи». А санитара-омоновца врач не пустил в машину — тот остался во дворе и все норовил вздернуть на толстой ноге штанину, чтобы показать следы от Алкиных ударов, но синяки ведь не появляются сразу, тем более на таких мощных, слоновых ногах, какие были у так называемого медбрата. Он не нашел здесь себе союзников и поковылял к остановке, где у вышедшей из автобуса бабки (бабушки Георгия) выклянчил денежку на автобус, ссылаясь на то, что отстал от «скорой». Та деньги дала, но очень пеняла его за проступок. «Как это можно покинуть карету?» — «Какую еще карету?» — недоумевал санитар. «Вы же со „скорой“?» — подозрительно переспрашивала бабушка. «Ну…» — «Вот и говорю „карета“».

В автобусе на «омоновца» напал смех. «Карета»… Это надо же такое сказануть!


Врач же, сопровождавший Георгия, все смотрел на Алку.

Он вспомнил, где ее видел. Ему было жалко «омоновца», которого она избила ногами, жалко мальчика, над которым она орала дурным голосом, — выживет ли? От этой девочки у него разрывалось сердце — такая ненависть, что больше любви и жалости, шла из ее худенького маленького тела. Он думал: если поймет ее, поймет энергетику зла всего мира, но знал, что не поймет.

Но он хотел знать и понимать, поэтому подсел к Алке и обнял ее за плечи. Такие тоненькие косточки. И сердце стучит в ребра так громко, что не нужен никакой фонендоскоп. Не девочка — птичка. Откуда в ней столько обиды и гнева? И на кого?

— Гады! Гады! Гады! — кричала Алка. — Он лучше всех, а живете вы! Я подорву вашу больницу, я подорву Россию. Я всех вас уничтожу, гадов!

— Не завезти ли нам ее по другому ведомству? — спросила медсестра.

— Сама такая! — кричала Алка. — Тебя бы завезти и бросить к змеям и паукам.

— Да я тебе в матери гожусь, а ты мне тычешь! — оскорбилась сестра.

— Ты мне в матери? А в дочки не хочешь? Я б тебе надрала жопу, дуре!

И вдруг девчонка замолчала, увяла, голова у нее как бы сломалась на шее, глаза потухли, и Алка ушла в спасительное бессознание, где никто не умирал, где было тихо-тихо и мира еще не существовало.


В подъезде бабушке Георгия в лицах была рассказана вся история, начиная с нечеловеческого крика девочки.

Соседка Алки сказала, что их квартира стоит открытая.

Почти теряя сознание, старуха поднялась туда.

Конечно, она увидела чемодан и поняла: мальчик хотел уйти. И хоть сейчас сердце ее разрывалось от горя, старая женщина испытала что-то подобное чувству глубокого удовлетворения этими сборами. Она оставила чемодан в этом же полураскрытом виде, дабы не сбивать мальчика с толку, когда он, дай Бог, вернется. Вернется и уйдет от этой отвратительной девчонки. Она оглянулась по сторонам — она ведь никогда здесь не была. Ничего особенного, быт малообеспеченных людей. Это быт всех ее знакомых. Она видела по телевизору шикарную мебель, но старый мозг уже не мог вообразить пребывание ее самой среди новомодных вещей. Эта же квартира была ее. Из другой бы она ушла сразу, а тут стала озираться. И увидела портрет Елены на стене. Именно такой она никогда не видела Елену. Она знала хмуро сосредоточенную женщину с проблемами, которая неохотно здоровалась с соседями, а иногда летом надевала шляпу типа сомбреро и надвигала ее так, что глаза не были видны. Умерла, бедняжка! И теперь ее мать растит внука как сына. Здесь же со стены на нее смотрела молодая, очень ясная, очень светлая девушка.

На каком перегоне ее жизни произошло такое превращение женщины? Что должно было случиться, чтобы исчез из глаз свет? И что это такое вообще — свет глаз?

Из каких субстанций он состоит? Или это все словесные игры определений? Но вот ведь нет этого света у ее дочки, еще девочки, можно сказать. Как-то они ехали втроем в лифте — она, Алка и еще одна дама. Когда спустились и девчонка тут же исчезла, дама — между прочим, доцент института — сказала: «Ужас какой! Я вдруг поняла, что выражение „бритвой по глазам“ имеет основание. Столько в них зла, что хочется по ним бритвой». Она тогда ответила, что дети в определенном возрасте проходят эту «стадию зверя». Пройдет! Она врала. Она просто защищала таким образом Георгия.


Ну вот, теперь этого не надо будет делать. Она еще раз посмотрела на фотографию. Девушка светло улыбалась. Странно, но сейчас она уже не могла вспомнить ту, другую, умершую. Фокусы фотографий.

Все на них красивые, никто не способен на зло, вон какой был Ленин с кудрявой головой. При чем тут Ленин?

Она не имела против него ничего. Она не жила до революции, а после были злодеи покруче. А фотографии — мертвые обманки. Люди успевают «сделать нужное лицо».

— А дочь у тебя недобрая, злая, — сказала бабушка Георгия. — Мой внук, слава Господу, уходит от нее.

И она пошла к дверям, но услышала «нет», хотя в квартире была одна, и радио молчало.

Она повернулась и встретилась с глазами на фотографии. Они были другие. Конечно, другие, ведь сейчас она смотрела на них сбоку, но случилась не правильная оптика или какая-то еще физика, если глаза на портрете были повернуты к ней, а улыбки как бы не было. Женщина с проблемами говорила ей «нет» холодом стекла, и бабушка, она была смелая старуха, вернулась и стала смотреть прямо в лицо фотографии.