«Запомни! Запомни! Его зовут Павел Веснин».

Я мечтала его найти через много лет и познакомить с выросшим Павлом, моим братом. Но он возник раньше.

Ваш муж. И я серьезно думала: я украду Пашку у бабушки и отнесу вам. Мне не жалко было бабушки. Она старенькая, колотится с малышом. Она, конечно, его обожает, но в ее возрасте сидят на лавочке или вяжут, а не с рожком носятся. Но меня все запрезирали. Все! И даже муж ваш. И мой парень. Они дали мне понять, какая я сволочь. Я это поняла. Там, в больнице. Там столько горя, и половина его от человеческого непонимания. Каждый кричит в свое горло. А ничего нельзя делать горлом и насильно. Даже добро. Я виновата перед вами. Я совсем не брала вас в расчет. Подумаешь, жена, думала я. Мама важнее. А потом стала думать: так ли я ее поняла? Она, видимо, хотела, чтобы я с ним когда-нибудь познакомилась и поняла ее любовь и ее смерть.

Это был женский разговор, а не то что: отними и отдай ему ребенка. Был разговор о любви. О том, что бывает и так. А я стала дуболомничать, как санитар. Выкручивать руки всем, своему парню. Это ужас какой, как я вела себя с вами со всеми. Я обрушила мир, и он посыпался на Георгия. Мама меня за такое прибила бы. Она хоть и слабая была, но и сильная тоже. Даже если б была жива, она бы не стала вязаться к вам. Я клянусь! А я, сволочь такая, стала вязаться. Ваш муж ведь больше не появился — значит, мама не была для него тем, кем был он для нее. А я пру, как пьяный на буфет. А мой парень — о, вы его не знаете! — у него сердце на тонкой ниточке, состоящей из одного сострадания. Тронь — и ему больно. Он меня запрезирал. Вот вы меня сейчас держите, и я чувствую ваше тепло и сочувствие. Когда я ему это все рассказывала, у него руки просто отсохли держать меня. Не в прямом смысле. Он меня отверг всем телом. И я сказала: «Ну и пошел к черту!» И он пошел, и у него лопнуло сердце.

Если он не выживет, я умру, не покончу с собой, а просто умру естественно. Во мне сейчас ровно столько жизни, сколько в нем. Поэтому я и пришла к вам, перед вами я больше всех виновата. Я ведь шла сквозь вас, как танк.

Ужас какой! Я вам говорю, а сама думаю: танк простить. нельзя. Даже если он мысленный. Забудьте обо мне как о дурном сне. Можете так?

Тоня обняла ее и стала укачивать как маленькую. А она и оказалась маленькой. Свернулась калачиком и уснула.

"Запал кончился, — подумала Тоня. — Сопит, «как дитя. А если ее парень действительно умрет, что с ней будет? Ничего не будет. В этом возрасте все проходит, любая рана зарастает». Но Тоню смутили ее мысли, будто она уже допустила смерть неизвестного ей мальчика. Но он ведь тоже в том возрасте, когда выздоравливают, это раньше не было лекарств, не знали, как лечить, а теперь… А теперь у девочки умерла мать, и не от болезни. Так что не все просто и сейчас, хотя и спит она как младенец. Беззащитный младенец с перевязанными руками. «Будут думать, что вены резала», — огорчилась за будущие мысли людей Тоня. И именно это — возможный навет — довело Тоню до слез. «У нас ведь такое злодейство — мысли». Она укачивала Алку и плакала и молила Бога о милости и спасении.

Павел на руках отнес Алку в квартиру. По дороге та, не открывая глаз, прижалась к нему и сказала тихо: «Папа!»

Они уложили ее на диван. Укрыли. Павел из ванной позвонил Марии Петровне и сказал, что Алка у них. Спит.

Мальчик жив. В реанимации. Номера больницы он не знает. Не было случая спросить.


— Если бы я что-то могла понять в ее поступках, — тихо сказала Мария Петровна.

— Поймем, — сказал Кулачев. — Дерево растет и кучерявится.


— Я сама в детстве была дуболомом, — говорила Тоня Веснину. — Пару раз по голове жизнь стукнула — пришла в себя. А эта городская, домашняя, небитая.

— А как помрет мальчишка? — спросил Павел. — Что с ней станется?

— Дождемся утра, — ответила Тоня. — Говорят, оно мудренее.

— Ты в этом уверена?

— Нет, — засмеялась Тоня. — Я давно ни в чем не уверена. Она мне сказала, что — как это?.. — у мальчика сердце висит на ниточке сострадания. Вот в это я верю. В тоненькую ниточку… На которой мы все едва держимся.

— Ты у меня философ, — сказал Павел, обнимая жену. — Я бы лично ее выдрал как Сидорову козу.

Солнце уже шевелилось за горизонтом, но никто, кроме малых детей, не спал.

И что день грядущий им готовил, никто не знал. Но все понимали: главное сегодня — Георгий. Если он выкарабкается, все сложится. И у взрослых, и у детей. Каждый молился по-своему. Кулачев предлагал свои годы:

«Возьми от меня немного»; Мария Петровна просила Богородицу, ей ли, милосердной, не знать, что такое потерять сына, а потом иметь такие последствия. Павел просил Бога не трогать детей, так как они, какими бы ни выглядели по молодости, все равно «лучше нас». Тоня не формулировала. Ее губы шептали: «Спаси и сохрани. Спаси и сохрани, Господи».

Георгий умер, когда Солнце с ясным неудовольствием, сопя и урча, по-медвежьи выползло из-за Курил и Сахалина. «О эта Россия! — думало Солнце. — Она меня достала!»

Как у всякого труженика, у Солнца было желание сделать свою работу как следует. Но с некоторых пор возникало чувство-мысль, что эта земля от Курил до Балтики им, Солнцем, не прогревается, что его лучи вязнут в смраде испарений… Оно ярилось как могло, а людям все равно было холодно.


…Георгий летел, как летал в детстве. Он не знал этих мест, ему казалось, что он перелетает Черное море, но тут же волны превращались в песчаные барханы, барханы тут же вытягивались в небоскребы, и он легко пролетал сквозь них, удивляясь умению и наслаждаясь своей силой. «Оказывается, я не боюсь высоты», — радостно подумал он, взмыл вверх и тут же камнем бросился вниз, и не было страшно, а было упоительно. И только насладившись свободой полета сполна, он подумал о людях. Где-то во сне должны быть и люди. И он стал озираться. И увидел их. Оказывается, они летали рядом. И он устыдился своей невнимательности. Кувыркается, как ребенок, даже не поздоровался ни с кем. Но они все, как и он, были поглощены движением. Тысячи самозабвенно кувыркающихся людей, без интереса друг к другу, как рыбы в аквариуме. Скользнут — и мимо;

И ему захотелось вернуться туда, где его знают в лицо, где он может показать, как красиво у него получается лететь по-стрижьи или по-ласточьи. Ах, если бы это увидела Алка! Где она? И он увидел, как она спит на чужом диванчике, и у нее почему-то перевязаны руки, а маленькие детские кисти лежат на одеяле одиноко и беспомощно. И еще там были мужчина и женщина и ребенок.

Ребенок тоже спал. А взрослые сидели на кухне, и женщина наливала в синие чашки кофе.

— Ты обязательно поспи днем, — говорил мужчина.

— Господи! — сказала женщина. — О чем ты? Я думаю о мальчике. Я хочу, чтобы он жил.

Георгий вернулся в комнату и посмотрел в колыбель.

Дите — мальчик? — сопело и одновременно писало, сосредоточенно хмуря лоб.

— Писает, — сказал он громко взрослым, но они его не слышали. Тогда он вернулся в кухню и стал трогать женщину за плечо и говорить, что мальчик живой и писает, но она не обратила на него внимания.

«Я сплю и вижу странный сон. Со мной так бывает», — подумал он и вернулся к Алке, к ее маленьким рукам, и поцеловал их. И тут только понял, что его нет. Что он, сильный, летающий и думающий, здесь бестелесен и прозрачен.

Что с ним случился не сон… С ним случилась смерть…

И он закричал так, как, ему казалось, не кричал никогда, он хотел найти то место, с которого он перестал быть, чтобы все переиграть. «А зачем? — услышал он голос. — Разве тебе плохо здесь?» И он снова летал, а потом сел на полянку, и уже тамошние люди стали объяснять ему, насколько лучше здесь, чем там. У них у всех были равнодушные пустые глаза, и он взметнулся так вверх, что оказался на высочайшем ледяном торосе, с которого была видна вся земля. И он увидел, что все врут календари.

Земле не миллионы лет, она молоденькая и игривая девушка. Она так кокетничает шапочкой ледников, так бахвалится золотистостью песков и зеленью лесов! И это ее фуэте вокруг себя самой просто эротично. Он даже увидел как бы ножки на пуантах, которыми она раскручивает леса, поля и горы. А на нее вожделенно пялятся Марс, Сатурн и Плутон.

«Понятно, — подумал Георгий. — У Юпитера другой интерес — Венера».

Ему стало обидно и больно, что люди не видят красоты мира, в котором живут, что они не участвуют в этом танце любви природы, что они не жалеют эту свою молоденькую матушку Землю, которая полна страсти и желаний.

«Неужели надо всем умереть, чтобы это понять?» — думал он.

Он слетел с тороса. Ему не хотелось к людям с пустыми глазами, которым нравится смерть. Но пока он не видел других. Ему уже не хотелось летать. Делов! Он вдруг остро вспомнил радости живой жизни, вкус воды, шершавость персика, запах Алкиных подмышек, такой теплый и горьковатый, но такой единственный во вселенной, что он заплакал. Слезы вытекли из глаз на пятой минуте его клинической смерти, и сердце выстрелило маленький зубчик на электрокардиограмме.

— Запустилось! — сказал потный, измученный врач-реаниматолог, который, получив на дежурстве столь юного инфарктника, просто озверел от гнева на жизнь, что без жалости отдает смерти молодость. «Чертова страна! — кричал он. — Наделала, сволочь, оружия, носится по миру, чтоб кто-нибудь его купил хоть за копейки, а потом на эти деньги будет делать новые пушки, а медаппаратуры нет, лекарств нет. Да просто ничего нет, чтоб человеку хотелось жить. Отняла родина-мать, еб ее мать, у человека радость существования. Девятнадцать лет дитю! Девятнадцать! Да я б на месте начальства этой страны совершил коллективное самоубийство за одного этого парнишку. Ну что за мудаки, что за страшилы стоят и рулят в бездну! Ты, спятившая с ума Россия, открой пьяные зенки!»

Этот зубчик на электрокардиограмме был знаком, был ответом на эту не правильную по словам, но точную по существу молитву доктора — молодые должны жить. Потом был второй зубчик и третий… Слезы со щек Георгия слизала девочка-практикантка. «Это божественные слезы», — сказала она.