– Девушка, можно побыстрее?

Довольная Машка показала ему вампирские клычки и нежно пропела вдогонку:

– Спасибо за покупку! Приходите к нам еще… – И шипит мне: – Как я их ненавижу! Мужичье поганое.

Машка опять стала мужененавистницей. Это случилось сразу после того, как погиб полковник. Мы посадили их на поезд. Оставалась еще неделя отпуска. Машка почти согласилась к нему переехать, начала перевозить свои цветочки, и тут ее сын надумал жениться. И она, старая шалава, отчебучила – не взяла Мишу на свадьбу! Захотела сидеть за столом со своим бывшим, с Семеновым. Всю жизнь, оказывается, ждала такого случая, глупая женщина.

Полковник не обиделся. Он пошел в бар недалеко от дома. Там заметили его кожаный кошелек, довели до подъезда и оглушили. Он очнулся, вошел в лифт, доехал до своего четвертого этажа. В кармане не было ни ключей, ни документов. Он позвонил соседу, попросил вызвать «Скорую». Объяснить ничего не мог, губы не слушались. Сосед звонил в прихожей, полковник стоял, держался за косяк. Вдруг его повело в сторону, он потерял равновесие и упал. Четыре пролета вниз головой. «Скорая» приехала быстро. И отвезла его сразу в морг.

Мы боялись звонить Машке. Думали, опять дойдет до психиатра, но она сама объявилась и, в общем, была спокойна, только бубнила одно и то же: «Водка его сгубила, водка его сгубила». При чем тут водка? Я не могла понять. Не надо было отпускать! Сколько можно повторять! Нельзя отпускать то, чем дорожишь.

– Жена его приходила, – мямлила Машка, – я как раз в его квартире убирала перед поминками. Пришла забрать какую-то печатку. Ты прикинь, да? Пятнадцать лет его не видела и за золотом пришла.

– Классный, – говорю, – был мужик, теть Маш. Ты с ним такая красивая стала.

– Да, – она покраснела, – душевный.

И опять про своего Семенова шпарить! И сына он всю жизнь против нее настраивал: «Мать дура, мать дура», и в 1987 году он съел ее любимые конфеты «Кара-Кум», да еще и фантики свернул, и в 1977 году они в Ялту поехали, а Семенов там!.. И учиться он ей не дал, а оно и не больно-то хотелось, и после развода у нее все собрания сочинений оказались разорваны, у Семенова первые пять томов, у Машки – остальные… Жуть. Я наизусть уже помню старые Машкины монологи.

– На тебе ключи, – говорит, и опять по старинке про свой холодильник: «Возьми там, съешь, что найдешь».

Почему-то вдруг у меня испортилось настроение, и я сказала самую приятную для москвичей фразу:

– Спасибо, не надо. Я остановилась в гостинице.


А в гостиницу опять не еду! Иду через сквер, на ВДНХ, к стендам, туда, где побольше народу, чтобы не думать о глупостях и не вломиться в чужую студию.

– Соньчик, – мой муж кивнул на Антонио, – тебе все равно делать нечего. Возьми этого сумасшедшего. Он просит, чтобы ты ему Красную площадь показала.

– Пожалуйста, – говорю, – я и сама сейчас туда хочу.

Кстати, на мне опять красное платье и каблуки. Посижу на лавочке, у стены, глотну разочек из фляжки Антонио. Расскажу ему, как я тут лопала бутерброды со своим мальчишкой.

– Представляешь, Тони, он тогда первый раз купил пиво. Захотел попробовать, а сам сидит морщится весь. Не понравилось ему пиво, маленький еще, сладенькое любил. «Что-то не очень, – говорит, – невкусно». Бутылку выбросил и засмеялся: «Кажется, я уже чуть-чуть пьяный». А вокруг иностранцы бегают, мыльницами щелкают. Да, Тони, как ты, такие же… непосредственные. А у нас таких фотиков еще не было, я взяла с собой папин «Зенит» и пленку черно-белую. «Пойдем по набережной, – Антон говорит, – я тебя пощелкаю». А глаза у него как играли! О! Тони, да, глаза у него были знаешь какие? Лукавые и чистые. Нет, у тебя только лукавые, а у него и лукавые и чистые. Да, потому что он еще ребенок был.

Ведет меня по граниту и командует: «Покрутись еще», и я вышагиваю мягкими упругими лапами, виляю хвостом. Да? Что, не веришь? У меня есть хвост, смотри, какой у меня пушистый рыжий хвост. Вот так вот, смотри, Тони, иду и виляю, иду и виляю. Белла Софи, говоришь? Да. С ним я была такая, только с ним. Жаль, пленочка накрылась, я ее засветила. Ухитрилась, лахудра! Позвонила ему: «Антон! Зачем я ее взяла себе!» – «Ничего, – говорит, – новую отщелкаем». Одна только фотография осталась, ее сделал уличный фотограф, на Красной площади. Антон обнимал меня сзади, закрыл руки, вот так вот… Да, Тони, точно, вот так, как ты, в кольцо у меня на животе. Волосы перемешались, черное с рыжим, две хитрые улыбки. И кругом все чистенько, как тетка Машка скажет, ни соринки не валяется, и солдатики на заднем плане отглаженные такие стоят.

Нашлась фотография. Оказывается, я ее не сожгла. Мама припрятала, засунула в Пушкина, поставила на полку. Я помню, она лежит у нее, в моей бывшей комнате.


Так, все, закругляемся с мемуарами. Будем пьянствовать. Я уже в ресторане, за столом, со своей компанией, двигаю стопочку под разлив. А могла бы уже давно обнять его… Но нет – сижу, каблуком выстукиваю, все чуда жду, все чтоб само собой.

– Не спим, не спим! Работаем, наливаем… – хозяйничает Натыкач.

Он сегодня в сотый раз успел со всеми переругаться, так что сейчас будет пить «за дружбу». Потом Рома скажет звонкую энергичную речь, и все будут смеяться после слова «команда», а он поднимет светлые брови и спросит: «А что вы смеетесь? Команда – это самое главное для человека». Вот уже слышите ржание? А я ничего не слышу, реплики выплывают ко мне как из густого пара турецкой бани. Я ничего не слышу, я в августе, провожаю Антона на поезд.

… Ненавижу август! Месяц неврастеников. Месяц, когда хочется все списать, сжечь, распродать по дешевке, взорвать, а к сентябрю начать сначала. Именно в августе разбогатевшие за лето купцы спускали свои деньги в кабаке, а потом шли наниматься на баржу. И мы идем с Антоном, ночью по сухой пыльной дороге, два грустных ребенка. Идем за ручку в последний раз.

Свет в окошках, поленницы вдоль заборов, журавли у колодцев, сено свежее пахнет. Классно можно было бы в этом сене повеселиться, но мы идем мимо. Я думаю: «Может, все-таки стоит сказать, хотя бы на перроне… Как раз есть еще несколько минут… Может, сказать ему… что-то… или спросить… Ведь знаю же – брехня это все, про сто таких же мальчиков, про сотню таких же девочек. Он один такой. И я одна. Иначе кому мы нужны, штамповка? Кому это надо, за штамповку на кресте умирать?»

Фонари на перроне, блестящий асфальт, семафор светит синим, и поезд уже стоит. На платформе никого, двери закрыты. Конечно, с маленькими станциями, как с бесприданницами, можно не церемониться. Стоянку сократили, когда хотят – приезжают, когда хотят – уезжают.

– Скорее. Что ж вы так поздно? – подгоняет нас проводница.

Да, как всегда сонная, но страшно красивая, высокая блондинка с красными когтями, и надпись на бейджике «Оля». Взглянула с презрением, взяла билет, мы целуемся, быстро, по-честному, в последний раз. Губы у Антона снова теплые, но времени нет. Он поднялся на эшафот и сказал на ступеньках… Что сказал? Ну, конечно же:

– Спасибо, Сонечка! Спасибо за все!

Проводница лязгнула железом, выбила табуретку из-под ног и закрыла всю эту лавочку. И дунуло на меня ветром из-под колес, и застучало по мозгам ритмичное: «Ха-ха, ха-ха! Ха-ха, ха-ха!»

Эх, думаю, поспать бы сейчас в сугробе белом, пусть занесет. Я села на лавочку у вокзала, прикуриваю сигарету. Ой, мама! У меня же сейчас депрессия начнется. Я же работать не смогу. Улягусь носом к стенке, драматизировать начну. Потом нажрусь, потом на голодовку, потом в загул, потом пойду кровь на СПИД сдавать. Господи! Пришли мне каких-нибудь специалистов, ангелов, пусть промоют мне мозги.

Только позвала – и они явились, люди, которые объясняют всем желающим, как прекрасен этот мир. Три пролетарские рожи, три пьяных коня. Лук, грязь, курево и перегар. Подошли вплотную, перекрыли пути к отступлению. Командир без анонса схватил меня за шкирку. Нет, успокою вас сразу, жива, как видите, здорова. Мальчики были очень пьяные, сильно тормозили, поэтому я нашла свободное место между черными ботинками и рванула изо всех сил.

О-о-о! Как быстро я бежала! Ни одной пуговицы на куртке не осталось. Ломанулась на освещенное шоссе и заорала: «Анто-о-о-о-он!». Мимо проехал милицейский уазик. Меня облаяли гулящие дворняжки. Мое тяжелое дыхание было слышно на всю улицу. Я пробежала большой круг по шоссе и завернула домой, на свою разбитую дорогу. Пришла домой вся драная, в крови и в слезах.


– Че ты не ешь ничего? – Оля ко мне подсела. – Рыбка вкусная.

Цепляю семгу, соскакивает с вилки, собака. Поднимаю глаза от тарелки и вижу, в начале зала, у входа, он стоит возле администратора… Да, он! Антон мой! Кто ж еще. Мой мамонт! Мой ньюф! Вдохновенье мое…

Ах, да! Понимаю, это для меня он ньюф и вдохновенье. А для вас он танк, танк с недовольной чернявой рожей в зеленом разгильдяйском свитере. У входа в зал под софитами хорошо видно его бритый череп и высокий мощный лоб. А кому сильно надо – и утомленные черные глаза, и щеки… Щеки, да, наивные, такие же остались, как в детстве, хоть и помялись слегка. Я все разглядела, я смотрела на Антона из темноты, как из укрытия. Яркий мужичара, женщины и снайперы таких любят.

Нет, я не подошла! Потому что он не один пришел, он с командой. Пусть, думаю, мальчики покушают, расслабятся, и тут такая я.

Администраторша поглядела на его капризные губы и посадила Антона за свободный столик, по диагонали от меня. Ох, счастье-то какое! Мне видно его правый локоть, ухо, затылок и спину. Его спина! Полюбуйтесь, господа! Я первый раз вижу его новую взрослую спину. Это, в общем-то, чужая, неизвестная мне спина, не царапать мне ее в порыве страсти, мочалочкой не тереть, а посмотреть приятно… Вы слышите, что я говорю? Сама не предполагала, что у меня такие серьезные отклонения – как возбуждает меня этот кусок зеленого свитера.

– Давай, Соня, за нас, красивых! – Оля капнула водки в мой стаканчик и кивнула на другой конец стола, туда, где понтовался Натыкач. – И чтоб все эти сволочи на коленках перед нами ползали! Чтоб все в ногах у нас валялись!