— Да жарко же, включи его наконец! — вдруг закричал, глядя на безжизненные лопасти вентилятора, высокий парень, сплошь перемазанный известкой. Он направлялся к столу с механическим футболом, за ним шел его приземистый напарник. Он потянул за круглый рычаг, раздался сухой щелчок, и шарики посыпались вниз из фанерного чрева ящика. Приземистый бросил на игровое поле первый шарик, уронив его с высоты залихватским жестом, — это, конечно же, соответствовало некоему ритуалу. Игра тут же началась. Приятели эти почти не говорили между собой, пальцы их сжимали приводные стержни, запястья крутились туда и сюда, от точных и жестких ударов вибрировали проволочные оси. Парень-буфетчик расслабленной походкой вышел из-за своей стойки, на ходу вытирая мокрые руки о передник, и привел в действие вентилятор. Когда он пошел обратно, за стойку, я протянул ему пустой бокал:

— Будь добр, принеси еще.

Лопасти вентилятора раскрутились, принялись лениво перемешивать горячий воздух, заполнявший это заведение; слетела на пол бумажная салфетка, я нагнулся и подобрал ее. Увидел несколько запачканных стружек, попавших в опилки, а чуть выше — ноги обоих игроков. Выпрямившись, я заметил, что моя голова отозвалась на это неожиданное перемещение — от прилившей к ней крови она окончательно отяжелела. Буфетчик поставил на мой столик еще один бокал с водкой. Я опустошил его единым духом, после чего мои глаза неспешно обратились в сторону музыкального автомата. Это была старая модель, голубая в полоску; через смотровое окошко виднелся металлический рычаг, он нащупывал нужную пластинку, если этот аппарат включали. Я решил, что и мне неплохо бы послушать какую-нибудь песенку, первую попавшуюся. В памяти у меня тут же возникло лицо той женщины, перегруженное всяческой косметикой; грубоватое, выражающее какую-то ошеломленность, оно колебалось в отблесках света, исходившего из нижней части этой музыкальной шкатулки. Один из шариков выскочил из пределов футбольного поля, покатился на пол. Уходя, я щедро расплатился с буфетчиком — тот отложил губку, которой протирал стойку, и принял деньги в мокрую ладонь.

Я снова побрел к мастерской. Прямо передо мной гурьба полуголых мальчишек волокла по земле пластиковый мешок из-под помоев, наполненный водой; струйки воды прыскали из него во все стороны. Жалюзи у механика наконец-то было приподнято, я пригнулся и вошел в мастерскую. Внутри, под сенью календаря в виде полногрудой и весьма обнаженной девицы, я обнаружил крепкого дядьку примерно моего возраста, затянутого в рабочий комбинезон, почерневший от машинного масла. Вместе мы залезли в старую открытую «диану» с раскаленными от солнца сиденьями и добрались до моей машины. Оказалось, что нужно менять масляный насос и муфту. Поехали обратно за нужными частями. Механик выгрузил меня возле мастерской, забросил в багажник все, что было нужно, и поехал работать.

Мне оставалось ждать и прохаживаться без дела. Рубашка была пропитана потом, очки тоже запотевали, но жара теперь как-то не докучала. Дело в том, что расслабленность, привнесенная алкоголем, вполне соответствовала моим потаенным желаниям. Весь последний год, ознаменовавшийся немалыми успехами, я вкалывал как заведенный — всегда был под рукой, всегда на рабочем месте или где-то рядом. Сейчас по чистой случайности я оказался вне зоны их радара, и эта передышка выглядела нежданной наградой — поскольку пора бунтов миновала, я мог предаться отдыху. Побыть туристом было совсем неплохо. Мальчишки успели выпустить воду из пластикового мешка на кучу песка и теперь строили из этого песка хижину, похожую на большое темное яйцо. Некоторое время я стоял и смотрел на них, окончательно разомлев от зноя. Моя мать в свое время ни за что не хотела отпускать меня во двор, играть с дворовыми мальчишками мне не разрешалось.

После замужества ей поневоле пришлось переехать в один из народных микрорайонов. Район, не такой уж плохой и от центра не столь уж далекий, был людным и веселым. Но твоя дорогая бабушка, Анджела, даже из окон квартиры выглядывать не желала. Для нее этот квартал был не то что грустным — с грустью она прекрасно умела справляться, — дело было куда серьезнее: она считала, что, въехав сюда, она попала в категорию нищих. И в этой своей квартире она жила, отгородившись от всех, словно на облаке. Она выстроила здесь свой собственный мир, в котором главными персонажами были ее пианино и ее сын. Как мне тогда хотелось, в томительные часы полудня, хоть немного приблизиться к деятельной жизни, которая кипела внизу, во дворе, — но унижаться до нее мне было запрещено. И мне вслед за матерью приходилось делать вид, что этого мира просто не существует. Раз в неделю мать торопливо заталкивала меня в автобус, на нем мы ехали к дому, где она родилась, к ее матери, и в этих местах, со множеством деревьев и элегантных особнячков, мне наконец-то разрешалось открыть глаза. Здесь мать лучилась радостью, становилась совсем другой. Вместе мы катались по кровати, стоявшей в ее бывшей девичьей комнате, и смеялись до упаду. Попав в родной дом, она снова заряжалась энергией, на глазах молодела. Но наступал вечер, она натягивала пальто, и ее всегдашний отрешенный взгляд тут же к ней возвращался. Домой мы приезжали уже затемно, вокруг мало что можно было разглядеть. От автобусной остановки и до самой входной двери она бежала, в ужасе от окружающего ее убожества.

Лицо матери промелькнуло у меня перед глазами, и не одно-единственное, а все ее лица, какие я помнил, — одно за другим, до самого последнего, лица матери в гробу, когда я попросил могильщиков подождать еще минутку… Сейчас я досадливо покачивал головой, отгоняя все эти мысли.

Сейчас я тихонько дойду до своей машины, расплачусь с механиком, заведу мотор, доеду до Эльзы. У нее будут непросохшие еще волосы, она будет в своей блузе из марлевки, расписанной цикламенами. Мы отправимся в тот самый ресторанчик, усядемся за наш любимый столик в глубине зала, где по вечерам видны все огни, что зажигаются по берегам бухты. Машину пусть ведет она, тогда я смогу положить голову ей на плечо.

Женщина не выказала удивления, более того, у меня было впечатление, что она меня ждет. Посторонившись в дверях, чтобы меня пропустить, она покраснела. Я невзначай оступился и наткнулся на угол шкафа. Фарфоровая куколка упала на пол, я нагнулся и подобрал ее.

— Ничего страшного, — сказала она и сделала движение мне навстречу. Майка на ней была теперь другая, белая, на груди красовался эффектный цветок из стекляруса.

— Как ваша машина? — негромко спросила она.

Голос ее звучал как-то скованно, на губах больше не было помады. Я посмотрел на то, что было за ее спиной, на это прибранное и убогое жилище… теперь от него веяло еще большей печалью. Но никакой тяжести я не испытал, совсем наоборот — я испытал тайное удовольствие, когда понял, что все, что здесь меня окружает, действительно является убогим.

— Машину как раз чинят.

Я услышал шорох ее ладоней, она их держала за спиной. Она потупилась, потом вновь подняла глаза. Мне почудилось, что все ее тело неприметно дрожит, но возможно, я просто был пьян.

— Хотите еще позвонить?

— Ну да, конечно…

Я снова вошел в эту спаленку, и руки мои еще раз коснулись светло-бежевого бахромчатого покрывала. Я уставился на телефонный аппарат — но теперь я смотрел на него просто как на кусок пластмассы, вовсе не предназначенный для того, чтобы кого-то с кем-то связывать. Я даже и трогать его не стал. Задвинул до конца ящик комода. Поправил распятие, висящее на стене. Поднялся и направился к двери — хотел просто уйти, и точка. От водки голова у меня совсем отупела. Пожалуй, не поеду к морю, вернусь-ка в город да лягу спать, мне ничего не хочется, и никто мне не нужен.

— Дозвонились до кого-нибудь?

— Пока еще нет.

Сразу за ней — этот давно не топленный камин, пустой и черный, похож на чей-то беззубый рот. Я беру женщину за руку и удерживаю ее на месте. Она раскрыла губы и часто дышит, дыхание у нее — что у мышки. Оттого что мы очутились так близко друг к другу, лицо у нее искажается в испуге. Подпухшие глаза широко раскрыты, мечутся, словно два мотылька, попавшие в ловушку. Я выкручиваю ей руку. Она так чужда мне и одновременно — так близка. У меня из головы почему-то не выходят ястребы — и тот страх, который я мальчишкой перед ними испытывал. Я поднимаю руку, чтобы оттолкнуть ее подальше — и ее, и безделушки, ей принадлежащие, и всю ее бедноту. Но вместо этого вцепляюсь в цветок из стекляруса и рву его на себя. Она пробует укусить мою руку, ее рот хватает пустоту. Я не понимаю, чего она боится, ведь я еще и сам не знаю, чего хочу. Знаю только, что второй рукой с силой сжимаю пучок ее жестких, похожих на бечевки волос и держу за них ее голову, как держат за ботву кукурузный початок. Потом я сам пускаю в ход зубы. Я кусаю ее за подбородок, за губы, одеревеневшие от страха. Я заставляю ее стонать — теперь у нее есть на это причина: я наполовину оторвал от майки стеклярусный цветок, я собираю в горсть ее тощие груди и мну их. И вот мои руки уже шарят у нее между ног, перебирают ее косточки. Она моего яростного порыва не разделяет. Она опускает голову, зачем-то поднимает руку, и рука у нее дрожит. Потому что я уже добрался до заветного места — оно у нее худенькое, как и все остальное. Настойчиво и стремительно тесню ее к стене. Ее желтоволосая голова ушла куда-то вниз, сейчас она — бессильная марионетка, обездвиженная стеной. Я тяну ее вверх за щеки, моя слюна капает ей в ухо, бежит по ее спине, а я в это время уже двигаюсь туда и сюда в ее костистом каркасе, словно стервятник, захвативший чужое гнездо. Этот знойный, этот нелепый день заставляет меня крушить ее — и себя тоже.

Уж не знаю, то ли она тяжело дышала после всего этого, то ли просто плакала. Никак не могла подняться с пола, лежала съежившись. Из-под дивана, положив морду на лапу, выглядывал пес, висели его уши, таращились незрячие белые глаза. На стене обезьяна неподвижно сосала свой рожок с молоком. Мои очки лежали на полу возле двери, одно из стекол было разбито. Я сделал несколько шагов и подобрал очки. Подхватил мокрые полы рубашки, заправил их в брюки и вышел, не произнеся ни слова.