Мне, Анджела, следовало бы предупредить твою мать, я ведь напрочь забыл и о ней, и о тебе. Я затолкал вас в какой-то отдел памяти, где вы имели ко мне очень отдаленное отношение; об Эльзе я думал, как думают о жене своего друга, а тебе, Анджела, я вовсе не был отцом — я и сам в эти минуты был круглым сиротой, без роду без племени. И мой собственный глаз, отражавшийся в стекле, казался мне глазом какой-то озадаченной рептилии.

Огромный кран от умывальника проплыл мимо меня на рекламном щите. Дорога, на которую мы выехали, была много шире всех предыдущих. Гробовщик переключил скорость и дал мотору волю — асфальт наконец-то пошел сплошной. Разделительного барьера на этой дороге не было, любая из идущих по ней машин, разогнавшись, запросто могла выехать на встречную полосу. Тем более что все — я многому научился за время этой поездки — хотели убедиться, что траурный фургон едет именно с гробом. Таким образом, хорошенько разглядывая наш груз, любой водитель мог зазеваться и наехать на нас; мы, в сущности, были движущимся воплощением смерти. Это было здорово — умереть в похоронном фургоне, сидя рядом с гробовщиком. И какое-то время я оставался при убеждении, что именно такую кончину мне судьба и припасла. Но спутник мой, по-видимому, не имел об этом никакого понятия, был далек от любых предчувствий, он вел себе и вел машину. Руки его уверенно лежали на баранке, глаза за темными стеклами смотрели на дорогу.

Мы остановились заправиться бензином.

— Хотите что-нибудь съесть? — спросил он, глядя на стеклянный павильон за бензоколонкой.

Она вместе с нами из машины выходить не стала. И в тот раз, в последний, когда я остановился у автогриля, она из машины не вышла, дремала на сиденье, а может, просто делала вид, что дремлет. Я тогда через лобовое стекло поймал ее взгляд, вполне бодрствующий, когда обернулся, полюбовавшись перед этим на бездействующий голубой щеточный агрегат для мойки машин, и тогда я, помнится, подумал, что ничего у нас не выйдет, что я снова ее потеряю. Покупая в автогриле печенье, я, в сущности, знал, что она умрет…

Гробовщик ел, взял себе тарелку холодного риса и минеральную воду. За воротник рубашки он тщательно заправил бумажную салфетку. Я смотрел, как неторопливо он всем этим занимался — со спокойствием слишком намеренным, почти демонстративным; оно, конечно, шло от его характера, но выглядело еще и рекламой его ремесла. Через театральность своих манер он, казалось, приглашал ближних набраться терпения — ввиду перспективы совершенно неизбежной всеобщей смерти, которую он скромно представлял.

Около нас никто садиться не стал. Я начинал ценить преимущества путешествия в обществе могильщика, я не мог бы пожелать себе спутника более удачного — он и вилкой орудовал, не двигая головой и не нагибая шеи. Себе я взял фруктовый салат и пиво, пил из горлышка холодной бутылки, через стекло поглядывал на нашу похоронную колымагу, запаркованную внизу под навесом из стеклопластика. Я взял пластиковую вилку, стал ковыряться в салате, при этом темная виноградина выскочила из мисочки. Она угодила гробовщику в шею. От этого маленького ущерба, нанесенного его респектабельной внешности, он несколько растерялся. Он столько времени затратил, приспосабливая салфетку, и вот теперь я, правда случайно, умудрился попасть в единственный незащищенный краешек его образцово-белой рубашки. Он снял салфетку с груди, намочил ее в минеральной воде и стал оттирать пятно. Я у него даже извинения не попросил, я внимательно рассматривал темные волоски, которые теперь просвечивали через мокрое полотно, прилипшее к коже. Он снял очки, положил их на стол.

Я принялся за пиво, тянул его, пока ничего не осталось.

— Хотите кофе?

— Нет, спасибо.

Он отлучился, потом вернулся, неся только одну чашечку. Выпил кофе, взял так и не распечатанный пакетик с сахаром и засунул его в нагрудный карман пиджака. Очков он не надел, руки его задумчиво теребили сложенные заушники. Я прислонился к стеклу огромного окна, чувствуя коленями бездействующий радиатор отопления, осыпанный окаменевшей пылью.

— Она была вашей любовницей?

Его вопрос застал меня врасплох, таким же неожиданным оказался и ветер, ворвавшийся в листы стеклопластика.

— Почему вы так думаете?

Я так к нему и не повернулся. Пивная бутылка отражалась в стекле, бросала зеленые отблески на его грязную, ничего не выражавшую поверхность.

— У нее не было кольца, а у вас есть.

— Может, она его просто не носила…

— О нет, здешние женщины его непременно носят.

— Оно и потеряться может.

— Тогда они покупают другое, будут экономить на еде, залезут в долги, но обязательно его купят.

Право же, лучше бы ему было помалкивать, как и раньше, — молчание его было таким безупречным, беседа — гораздо менее.

— Вы очень ее любили?

— Вам-то что за дело?

— Да я так, разговора ради.

Он взял со стола очки, поднялся и, держа очки против света, заглянул в темные линзы.

— Год тому назад я потерял жену, — сказал он.

Надел очки. Массивные заушники, выточенные из темной кости, скользнули на место.

— Поехали?

Теперь, в машине, он казался погрустневшим, а может, погрустневшим был не он, а я… Дорогу покрывала каша из серой грязи, сгустки ее катились перед носом нашего фургона.

— Я очень ее любил… — тихонько сказал я, — очень, очень…

Помню, какое-то время мы стояли перед насыпью из белой глины, в поле, сбоку от местного проселка, черный фургон был брошен на дороге. Рядом росло большое шелковичное дерево, я прислонился к его стволу, ствол был теплым, много теплее моей спины. Я смотрел себе под ноги и плакал. Гробовщик стоял передо мной. Он от души желал мне помочь, наклонил голову, обнял меня, промолвил: «Держитесь!» — потом выпрямился, и я услышал, как щелкнули его колени, расправившиеся наконец на этом лугу. Луг зарос высокими травами, в них просачивался ветер, он шелестел и музыкально посвистывал. Перед этим я все успел рассказать гробовщику — об Эльзе, о тебе, только что родившейся, об Италии. И плакал я из-за Италии, только вот мне никак не удавалось произнести ее имя целиком, я принимался рыдать на втором же слоге, икал пивом — оно настойчиво поднималось к горлу, точно в желудке продолжало бродить и увеличиваться в объеме.

Сейчас гробовщик стоял в сторонке, время от времени поглядывал на меня смущенно и дружески, с полным пониманием. Посматривал на мои мокрые губы, на глаза — слишком красные для того, чтобы на них можно было смотреть долго. Поэтому каждый раз он отводил взгляд, начинал разглядывать траву, посвистывавшую при порывах ветра, потом закурил сигарету. Покурил в молчании, швырнул окурок на белую дорожку. Погасил его, придавив подошвой, внимательно следя, как крутится при этом его нога в черном ботинке.

— Как человек живет, так он и умирает. Моя жена ушла, никого не беспокоя, свалилась, словно осенний листок.

Мы снова пустились в путь и на весь его остаток стали такими, какими были в начале. Он сидел с прямой спиной, я прижимался лбом к боковому окошку. Однако внутри, в наших душах, таких разных, но теперь соприкоснувшихся, мы напоминали двух волков, которые преследовали одну и ту же добычу — и упустили ее, и вот теперь устало переводят дыхание во мраке лесных зарослей, и голод мучает их пуще прежнего.

Когда мы добрались до места, стояла изнурительная жара. Селение, разместившееся на клочке земли, отвоеванной у вершины холма, напоминало кратер погасшего вулкана. Дома светло-бежевого цвета, которые, цепляясь друг за друга, карабкались вверх, были похожи на куски самородной серы.

Женщины, в своих тяжелых традиционных одеяниях, с ногами в черных шерстяных чулках, в рабочих башмаках, закутанные в платки, шли по немощеному проселку, ведущему на кладбище; они и не думали нас сторониться, они смотрели на нас недоверчиво, словно козы. На площадке перед воротами кладбища, куда мы подползли с пешеходной скоростью, были другие люди, не столь колоритные, одетые во вполне современные костюмы; они стояли перед своей малолитражкой и с изумлением глядели на эту чужую машину, появившуюся так неожиданно с гробом без букетов и венков. Гробовщик открыл дверцу, забрал с крючка пиджак.

— Я пойду, тут тоже есть кое-какая бюрократия…

И взял в руки свою черную кожаную сумку, жесткую, как гроб.

Я увидел, как он шагает, как миновал две колонны, поддерживавшие кладбищенские ворота, свернул налево, все это с видом уверенным и деловым. Возможно, топография всех кладбищ примерно одинакова, — во всяком случае, он в этой обители вечного успокоения передвигался так, словно уже здесь побывал, и даже с некой добавочной резвостью в ногах, какую лошади проявляют при виде родной конюшни. Его фигура в конце концов потерялась за белой чередой могильных камней, веером уходящих вдаль. Малолитражка уехала, за нею заклубилось облако пыли. Я вышел на волю и, обернувшись к кладбищу спиной, помочился под защитой погребального фургона, оставив на беловатой земле темную лужу.

Между тем гробовщик уже шел обратно, с ним был хромой человек ростом чуть пониже него, одетый в синие рабочие штаны. Прежде чем разойтись, они обменялись какими-то словами, потом гробовщик подошел ко мне:

— На закате они закрывают, надо сходить за священником.

Гроб уже стоял, где ему полагалось, выбранная из могилы земля лежала аккуратной горкой. Развевалась сутана священника, двигалось туда и сюда его кадило, струился дым от ладана. Хромой рабочий в синих штанах стоял неподвижно, ожидал своих денег. Гробовщик его нанял, и теперь он ждал — с лицом совершенно безутешным, словно и безутешность входила в оговоренную цену. Опирался он на здоровую ногу. Кладбищенский сторож тоже присутствовал. Гроб мы тащили все вместе, и это была не такая уж легкая работа. Гробовщик снял пиджак и опять его надел лишь в самый последний момент. На лбу его блестел грязный пот, туда попала земля, поднятая порывом ветра. Работу мы выполнили мускульную, но она и для духа оказалась благом. Я чувствовал себя спокойнее, несмотря на обвевавший меня знойный ветер. Мои руки бросили первый ком земли на гроб Италии, и теперь лопата сторожа орудовала в бодром ритме, подцепляла землю и сбрасывала. Скорбь при этом тоже присутствовала, но она была смягчена, ослаблена усталостью. Отвлекало от нее и лицо хромого, осененное копной светлых волос, похожее на вырванную из земли и забытую в поле луковицу. Мой побратим-гробовщик, по-видимому, был в полном ладу с самим собой — к исходу дня он завершил-таки свою работу. Под его животом, в такт дыханию, колыхалась золоченая пряжка ремня. Потрудиться ему пришлось на совесть. Он бросил взгляд наверх, точный, как взмах скальпеля, и перечеркнувший небо, словно полет птицы: да, скоро станет темно, но работа завершена вовремя… Италия уже лежала в земле, и земля эта прошла через мои руки, я ощутил ее всеми десятью пальцами, она была свежей и комковатой. Теперь Италия была похоронена, а вместе с нею, Анджела, была похоронена и краткая пора моей любви.