— Я любил его еще сильнее, хоть и не мог пожалеть вслух, но при этом был не способен ненавидеть Мишеля. Ну а Мишеля, конечно, вполне удовлетворяло, что я оставался холодным и замкнутым. На самом же деле, то была робость, внушенная различием в нашем общественном положении, не говоря уж об их отношениях с отцом: Мишель подозревал, что я догадываюсь, но не знал, до какой степени. Я лишь немного остановился на характере Мишеля, хотя мог бы описывать его бесконечно, и на сложившейся нравственной ситуации, в которой мы втроем оказались. Просто мне хотелось лучше объяснить тебе последующие события, показав, что все вытекало одного из другого и, несмотря на кажущуюся невероятность, было вполне естественным. В очередной раз все могло бы закончиться удвоенной путаницей и игрой в прятки, причем никто бы ни в чем не признавался, если бы в один прекрасный день Мишель, форсируя события, не забрал нас троих к себе: мать — вести хозяйство, отца — шофером, а меня — под предлогом возобновления учебы, на что я охотно согласился, пусть бы для перемены обстановки. Этот шаг казался вполне оправданным, поскольку Мишель был богатым холостяком и ни перед кем не отчитывался. Мы поселились у него. Я трудился под его руководством: он обладал большой и разносторонней культурой, но я пока еще не осознавал полного ее объема и тайных господствующих наклонностей. Честно говоря, несмотря на упорное стремление к знаниям, я вернулся к учебе лишь после долгого перерыва и, вопреки искреннему желанию, столкнулся с немалыми трудностями, хотя после периодов вялости проявлял огромное усердие. Что же касается Мишеля и отца, они скрывались все более неумело: казалось, будто любой их жест не соответствует внутреннему содержанию и даже прямо противоречит намерению — подлинное диво, что мать ничего не замечала…


— Итак, мы трое чувствовали нервное напряжение, которое ты можешь легко себе представить, и я не знаю, чем бы все разрешилось, кабы мать не уехала на пару дней к своему больному отцу, а я и мой отец не остались с Мишелем, который на следующий день пригласил нас в приморский городок М…, в нескольких лье от итальянской границы, куда мы и прибыли самым прекрасным вечером на свете. Я предчувствовал, что именно там решится наша судьба. В городе был большой наплыв народа и царило всеобщее веселье, уж не припомню, по случаю какого праздника. Хозяин первой же гостиницы, куда мы обратились (я всегда подозревал, что он заранее сговорился с Мишелем), сказал, что мест нигде нет, однако по счастливой случайности у него остался один свободный номер, правда, с единственной кроватью, но такой широкой, что мы без труда поместимся втроем. Впрочем, никакого сговора тут не было: разве кто-нибудь из нас стал бы возражать или искать другое место, если случаем повелевали наши самые сокровенные желания?..


— Как я уже сказал, городок был преисполнен веселья, но сладострастие, в котором он купался, служило для нас лишь предзнаменованием и предвестием другого: у нас уже пересыхало во рту, и мы молчали, а затем вдруг разражались речами и смущенным смехом, шедшим в разрез с нашей постоянной озабоченностью. Мы вернулись в гостиницу, и я как никогда был уверен, что верховодит Мишель, а отец заранее на все соглашается, даже если между ними нет никакой предварительной договоренности. «Положим Андре посредине, — сказал Мишель. — Так он не упадет с кровати, — дерзко прибавил он, обращаясь к отцу. — Вы ведь говорили, что он ворочается во сне». Такое размещение привело меня в восторг: я побаивался, что Мишель займет место между нами, чтобы лежать поближе к отцу. Если вдуматься, это, конечно, было маловероятно, поскольку противоречило всем моим фантазиям, но какие могут быть страхи, когда так тесно соприкасаешься с величайшим счастьем в своей жизни! Я подтянулся, только бы не задрожать от радости, но затем меня бросило в жар, и я почувствовал в висках шум морского прибоя, который обрушивался почти под самыми нашими окнами…


— «Ну и духота, — сказал Мишель, как только мы улеглись и погасили свет. — Я не буду никого стесняться, и вы тоже не стесняйтесь меня, если хотите». Сказано — сделано: нас не пришлось долго упрашивать. Я лежал голый рядом с голым отцом, и мы были оба напряжены — уж теперь-то я знал — от восторга, страха и желания. К моему боку и моей ляжке прикасалась та ляжка и тот бок, к коим мне не терпелось прижаться сильнее. Словно по обоюдному согласию, жестом, который мог сойти за дружескую защиту, Мишель и Эдуар подложили мне руки под голову, и она покоилась там, будто в мягком и теплом гамаке. Хотя Мишель лежал совсем близко, я был уверен, что его желание направлено не на меня, а на отца, однако он заранее наслаждается нашим взаимным желанием. Для него мы были всего лишь двумя существами, которые необходимо соединить в одно по его собственному, весьма деликатному порыву, после чего останется лишь пустить все на самотек. И действительно, вскоре рука Мишеля осторожно и бесшумно начала искать руку отца, лежавшую справа от меня, и мало-помалу притянула ее к себе. Никто из нас не поддался на обман: Мишель любил ломать комедию и, отваживаясь на решительный поступок, создавал между нами некую двусмысленность или, если хочешь, алиби, которое не вводило в заблуждение никого, но благодаря которому никто не имел оснований назвать кого-либо из двух других инициатором вскоре наступившей развязки…


— В этом была одна из слабостей Мишеля или, в конечном счете, просто обратная сторона его высокой добродетели. С властной мягкостью, способной сравниться лишь с покорностью отца, он притянул правую руку Эдуара и, наконец, положил ее на мой член. Свершилось: я ощущал сверхъестественное спокойствие. Я стал счастливой жертвой этой горячо любимой руки, мозолистой и растрескавшейся от тяжелого труда, но ее шершавость была мне необычайно приятна, а осторожность, с какой эта рука старалась меня не обидеть, вдвойне подготавливала меня к наслаждению. Кто бы мог подумать, что она так легка и способна на столь нежные прикосновения? Я сдерживался из последних сил, только бы не разрыдаться от счастья! Теперь я приникал всем телом к этому великолепному телу, которое волнообразно отталкивало меня, дабы уравновесить то любовное давление, что я оказывал на него. Голова моя доходила лишь до его подмышки, но этого было достаточно, для того чтобы зарыться туда ртом и с безмолвной жадностью поглощать сей терпкий аромат. Я торжествовал — теперь я мог отважиться на что угодно. В свою очередь я завладел членом отца, и он даже не попытался отстраниться. Наконец-то я держал эту славную колонну из плоти, которую едва мог обхватить пятерней, хотя не мечтал овладеть ею даже в самых смелых своих фантазиях. Это уже было выше моих сил. Дабы подавить крик, подступивший к горлу, я резко передвинул рот и так глубоко укусил отца за левый сосок, что тотчас же почувствовал на губах восхитительный вкус крови. Отец не вздрогнул и даже не вздохнул, но под воздействием боли ускорил свою невыразимую муку, нисколько не волнуясь о грубости собственной руки, тогда как я еще сильнее стиснул зубы. До чего бы я только не дошел в своей жестокости, если бы вдруг не обмяк в изнеможении от оргазма, заставившего меня разжать рот и покрыть торопливыми, бархатными поцелуями то место, что я так зверски изранил! И с каким нежным, безмолвным прошением прижал он меня единственной свободной рукой еще крепче к своей широкой груди!..


— Рука моя не отпускала его член, и теперь я возвращал ему ту радость, которой он меня только что пресытил. Из-за неудобной позы мои жесты были неловкими: я двигался рывками, но эта неумелость, то замедлявшая, то ускорявшая утоление столь страстного желания, поочередно закрывала и открывала большие шлюзы сладострастия, которое совсем скоро излилось горячим и бурным потоком, затопившим меня полностью и сделавшим нас обоих равнодушными ко всему на свете, однако сквозь это блаженное исчезновение я слышал, как тайком блуждает по наполовину сомкнутым губам ироничный и сладострастный, дружеский и демонический смех Мишеля, любовавшегося собственным шедевром…


— Когда я проснулся на следующее утро, в номере никого не было. Я восхитился тактом Мишеля, который, возможно, опасаясь, что мы с отцом слегка смутимся, подумал, что будет лучше, если в сей щекотливый для многих момент пробуждения я останусь один. Я восхитился Мишелем вновь, когда после обеда он сообщил нам, как ни в чем не бывало, что ему нужно срочно уехать на пару дней, и в это время мы можем быть свободны. Что в переводе означало: «Я дал вам первый толчок, и теперь вы вольны продолжить. Лучшее, что я могу сделать, это оставить вас наедине. Я не люблю быть третьим лишним — посмотрим, как вы из этого выкрутитесь». Оглядываясь назад, я, конечно, вкладываю в его слова небольшую долю юмора, но я уже начинал хорошо понимать Мишеля! К тому же я несказанно обрадовался, что нам с отцом больше никто не будет мешать. Однако вчерашнее испытание не могло сравниться с тем, что предстояло нам теперь. Ведь мы впервые окажемся наедине! Не знаю, как отец на это отреагировал — он очень мало говорил. Ну а я был полон уверенности и решимости, изумлявших меня самого. Когда мы вернулись домой, я сказал отцу: «Хочешь лечь первым? Я бы проветрился немного на берегу». И это не было лицемерием: я больше не боялся банального и всегда слегка комичного раздевания вдвоем, и мне даже не требовалось время, чтобы успокоиться, поскольку сердце мое больше не билось учащенно. Хотелось лишь заранее предвкусить то великолепие и красоту, что ожидали меня, стоило только отворить дверь…


— На самом деле, войдя в номер, залитый светом, я увидел одну лишь кровать, а на этой кровати — моего голого отца, непристойного, неподвижного и роскошного, развалившегося, выставив себя напоказ, и готового отдаться. Он тоже ждал, причем ждал неустанно и, не глядя на меня, все-таки видел, как я приближаюсь к нему, словно тот, кого он, конечно, признал, но по-настоящему заметил впервые в жизни. Я еще больше полюбил его, когда благодаря своему изумительному чутью он прекрасно понял, что я не позволил ему подняться первым лишь затем, чтобы он показал себя таким, каким я желал его видеть и каким он сам желал предстать моему взору! Разве эта обоюдная проницательность не была еще одним доказательством того, что мы читали самые сокровенные мысли друг друга? К чему теперь стыдливость? Если бы мы попытались ее сымитировать, это было бы сплошным бесстыдством. Поэтому я решил не подавлять своих чувств, а наоборот, искупать его в них. Тоже раздевшись донага в мгновение ока, я бросился в объятия, раскрытые для меня. Тут-то, возлюбленный мой Ролан, и начинается воистину невыразимое. Мы были одни — я и он, он и я. Впервые я не просто ласкал нечаянным взглядом или касался украдкой, а действительно обнимал богатырские формы, возникшие, казалось, в самом начале мира. В этих руках, способных задушить льва, я казался себе маленькой Андромедой, дремлющей, будто новорожденный младенец, на груди исполинского героя, только что вырвавшего ее из лап чудища: мой восторг возрастал в десятки раз из-за этой несоразмерности с отцом. Я погружался, проваливался в него, мы перекатывались друг в друге, точно морские валы, и я вновь рождался на свет лишь для того, чтобы провести по нему руками, губами, всем телом, которое растворялось в нем и хотело ценой тяжелейших мук пройти насквозь и слиться, дабы из двух наших веществ образовалось одно существо, каким нам и хотелось быть, тем более что мы и так уже им были, являясь единой субстанцией…