Старательно улыбаясь, Маша положила чайную ложку и спрятала руки под стол, чтобы Любочка не увидела, как они дрожат. Да что прятаться? Все она и так видит и все знает. И не только она. Господи, как же, наверное, они все надо мной смеются!..

Вскочить, зажмурясь, броситься в спальню и так шарахнуть дверью, чтобы штукатурка с потолка полетела! Неужто он и в самом деле так говорил? Неужто?! Нет, не может быть!

Она посмотрела на Любочку и сказала с виноватой улыбкой:

– Прости, у меня что-то ужасно голова болит. Пойду-ка я лягу.


Как ни прячься за дверью спальни, а когда живешь, считай, в одном доме, нет-нет да и столкнешься.

– Милая барышня, что ж это вас не видать? Я даже с Рождеством не смог поздравить…

– Спасибо, Дмитрий Михайлович, и я вас поздравляю, – торопливо, сквозь зубы, и – бежать, так быстро, как только умеют неуклюжие ноги. И чувствовать его взгляд за спиной, не насмешливый, нет – не станет он насмешничать, у него сердце доброе! – жалеющий… И потом этот взгляд будет жечь до самой ночи. А ночью опять грешные думы и злые слезы, и до утра без сна.

А что делать? Кинуться к отцу: отсели, мол, управляющего в «Луизиану», не желаю с ним во дворе встречаться? И показать себя полной дурой! Отец еще, не дай бог, подумает, что Митя ее чем-то обидел. Нет-нет, ни за что! Надо терпеть. Терпеть, терпеть… Шансов у нее нет, все ясно, вот когда она это по-настоящему поймет, ей и полегчает.


Легче не становилось, и поделиться болью было не с кем. Подруги? Ну, были у нее в детстве подружки: Настя да Аннушка, старшая дочь остяка Алеши. Кукол вместе пеленали, суп им из травы да камешков варили. Теперь уж у них свои дети из пеленок выросли. Низкорослая Настя после третьих родов стала на бочонок похожа. А Анна – желтая, плосколицая, с вечной собачьей тревогой в узких глазах – полная противоположность хохотушке Варваре – младшей сестре. С Настей встречались иногда в церкви, разговаривали даже: ой, Машенька, ты ж душа ангельская, за нас, грешных, помолись! – и за мужнин локоть цепляется, а у самой лицо довольное такое, лоснится, как у сытой кошки. Надя Златовратская? Да, может быть… Из трех кузин с ней единственной чувствовала сердечную, вернее, умственную близость… Но рассказать ей?! Спаси Христос! А кому еще? Марфе? Каденьке? Исповедаться владыке Елпидифору? Да, здесь даже он не поможет, хоть и мудрец, и святой человек. Только Божья Матерь с иконы в Покровской церкви… Но молиться ей было совестно. Ведь что такое Машины боли и беды? Суета сует! Она-то, Богородица, знает, что такое настоящее горе. А Маше нужно спасибо говорить, что ее пока миновало, и просить прощения…


Она просила. На Крещение почти весь день простояла в церкви. На водосвятие не пошла. Там, на Березуевских разливах, собралось все егорьевское общество вкупе с простонародьем. Перед большой полыньей возвели храм изо льда – Маша в окно видела: чудо, игрушечка! Отец Михаил важно махал кадилом. Владыка-то по слабости здоровья не присутствовал (мороз завернул крутой, крещенский!), вот он и заправлял действом, сурово требуя, чтобы все шло в соответствии с чином, не превращаясь в гульбище. Однако его суровость не помогла! Да и как без веселья, когда от воды – жидкого льда – поднимается пар, и бабы с девками в тонких рубахах, облепивших тело, а у мужчин мышцы играют под багровой кожей, и, выскочив из полыньи, надо немедленно хватить горячительного, чтобы сердце не остановилось! Из общества окунуться в Иордань – Любочка потом рассказывала – решился один Николаша Полушкин.

– Он, знаешь, такой… я как уставилась, так и оторваться не могла! Рубаху-то снял… а тело – белое, в цвет рубахи, а потом, когда в воду вошел, – как вспыхнет! И вода с него – кипятком! И руками вот так себя по бокам… а руки-то сильные, ты представь, Машенька: как сожмет!.. А сам улыбается ласково-ласково… ой, Маша, я ж еле на месте устояла, чуть не кинулась к нему в ту Иордань! – Воспитанная эманципированной Каденькой, уверенной, что все естественное – не позорно, Любочка хоть и смущалась, но не очень.

Петя тоже рвался погрузиться, но как подошел к полынье, поглядел на черную воду, в которой плавало ледяное крошево, так и вся охота пропала. Опалинский даже не подходил. В ответ на подначки барышень смеялся: куда мне! И правильно, думала Маша. Крещенское таинство – вовсе не повод для пустого бахвальства, распускания павлиньего хвоста. Николаша этого не понимает, так ведь не зря же между ним и Митей – такая разница!

Идея самой войти в Иордань впервые пришла Маше в голову на исходе дня.

Сперва – в виде несбыточной мечты: окунуться бы, смыть грехи! Такая вода, поди, все выжжет, если сразу не задохнешься – успокоишься! Снова станешь какой раньше была, простой и чистой. Сгинут эти фантазии грешные, живые до ужаса: руки… как сожмет… вода – кипятком… Маша кусала губы, задыхаясь от стыда и злости на Любочку: дура, на кого смотрела? Ведь он же был рядом! Митя!.. А потом вдруг представила, как ей будет без всего этого покойно и хорошо, – и такая непереносимая тоска скрутила… И в этой тоске, глядя на гаснущий за окном яркий морозный закат, она внезапно решилась.

А что, в самом деле? От дома до разливов – недалеко идти даже ее неуклюжим шагом. Пойти по темноте, чтоб никто не видал… Аниску взять? Ох нет, никого не надо! Этой глупости несусветной – прости, Господи! – свидетели не нужны. Да и зачем Аниска? Там мелко… В двух шагах скамейка есть, шубу положить. Хворосту с утра было – целые кучи, авось не все пожгли, хватит на костерок. На все – полминуты, в воду и назад! И сразу станет так легко… Она все сумеет, тут и уметь-то нечего. Помоги, Дева Мария, заступница…

Она едва дождалась вечера. Уже совершенно ясно было, что погружение в Иордань – именно то, единственно необходимое лекарство! Конечно, никому этого не объяснишь – особенно отцу и тетке, – потому им и знать не надо. Нет, она вовсе не склонна была к действиям очертя голову и теперь честно пыталась все взвесить, понять – права ли… Но здравый смысл отступал перед лихорадкой. Ладно, бормотала она, застегивая крючки шубы и обматывая голову шалью, ладно, завтра исповедуюсь, приму епитимью за суетные страсти… А все равно святая вода их смоет!

Она осторожно спустилась на первый этаж черной лестницей. В доме стояла тишина. Часы в столовой важно пробили десять. Во дворе сразу навалился мороз, обрывая дыхание. Синий снег, черное небо. А в небе – луна, так что и не темно вовсе. Скрип снега под ее валенком – внезапный и сокрушительный, как выстрел! Маша застыла, прикусив губу, в отчаянном ожидании, что вот сейчас забрешет, вылетев из конуры, Дозор, а за ним и соседские псы, и… Как же это она не рассчитала!

Но Дозор предпочел сладко спать в теплой конуре. Опознал, должно быть, по скрипу, что свои. Она медленно-медленно сделала еще шаг, еще… Со двора – в сад, по извилистой тропинке среди сугробов, к калитке, которую едва удалось открыть. Еще во дворе она не удержалась – бросила взгляд в сторону флигеля. Окна темные. Спит, конечно. Ну и прекрасно, пусть спит. Пусть скорее возвращается в Петербург, найдет там пару себе под стать. Ей скоро будет все равно.

Она добежала до места даже быстрее, чем надеялась, – прозрачной молодой рощицей, вдоль и поперек пересеченной тропинками. Вокруг Иордани снег тоже был весь истоптан. Ледяной храм светлел ясно, будто подсвеченный изнутри. А вода…

Маша подошла к воде и остановилась. Черная, густая, неподвижная! Да это не вода вовсе – лед. Затянуло уже. Ох, вот об этом она тоже не подумала… Маша с досадой огляделась, пытаясь найти поблизости что-нибудь – разбить лед. Ага, вот: в груде полусгоревшего хвороста – подходящая коряжина. Она облегченно перевела дыхание. На душе сделалось вдруг так славно, будто все уже получилось. И мороз вроде как отступил. Ну, сейчас мы его и вовсе прогоним, деловито прошептала она, доставая из кармана свечку и серные спички.

Костерок занялся на удивление быстро – хворост будто ждал тонкого свечного пламени, чтобы тут же вспыхнуть. С полминуты Маша молча смотрела, как пляшут огненные змейки и падают на черные прутья капли воска. Потом, опомнившись – спешить же надо! – подошла с зажженной свечкой к ледяному храму.

Огонек отразился в ребристых полупрозрачных стенках, и храм засверкал. Маша осторожно укрепила свечу посреди жестяного блюдца, залитого воском; и, отойдя, медленно перекрестилась. Помолиться бы надо. Да о чем?.. Прости меня, Господи и Матерь Пречистая, пусть все у меня станет как раньше и сама я стану как раньше. Чтобы не жгло так невыносимо… Мне о батюшке надо думать, а я с ума схожу. Все равно ведь безнадежно… Безнадежно, да?

Она поежилась, сообразив вдруг, что, пока молилась, машинально сбросила на плечи платок и расстегнула шубу. Сняла ее и шагнула поближе к костру. Он уже разгорелся ярко и гладил ее будто горячей рукой – все ощутимее, сперва через платье, потом через тонкую сорочку. А по другому боку – ледяной рукой – холод. И так это оказалось вдруг хорошо… хорошо и страшно. Машенька застыла, вскинув голову. Ей показалось, что где-то поблизости хрустнула ветка.

Светлый силуэт ее, насквозь просвеченный огнем, виден был издалека. А если вблизи… С десяти шагов, из-за шершавого соснового ствола, до одури пахнущего замерзшей смолой… Что это она задумала, уж не топиться ли? Пугливая богомолка – русалкой решила стать, чтобы выходить по ночам из полыньи, блестя перламутровыми брызгами в тяжелых волосах?.. С какой бы радости-то, а? Вот – наклонилась, осторожно подхватила прозрачный подол. Снимает сорочку. Зажмуриться, не смотреть… да, как же! Смотри, дурак, смотри… Без толку коптил небо… занимался неведомо чем… Стóишь ты того, чтобы увидеть такое? Встала над полыньей… в черной воде искры играют, огненный отсвет – легкий, горячий – касается опущенных глаз, губ, что-то испуганно шепчущих, тонкой впадинки под горлом, полной округлой груди… Ох, черт, – прости меня, Господи и Матерь Пречистая!

Маша больше не прислушивалась к посторонним звукам – они исчезли. Глядя в черную воду, которую снова, прямо на глазах, затягивало тонким искрящимся ледком, она чувствовала, как медленно гладят ее невидимые руки, ледяная и огненная. Его руки. И не поможет крещенская купель, и не надо! Зачем ей покой? Она сделала маленький шаг вперед, к воде.