– Здравствуй, – сказала Елена Антоновна, от волнения забывшая, как звали собаку. – Ты узнала меня?

И тут само имя выплыло.

– Здравствуй, Флора.

Собака, завиляв хвостом, лизнула мокрую от дождя руку Елены Антоновны, потопталась и вернулась на своё место у печки.

– Кто там? – послышалось из боковой комнаты, в которой прежде был отцовский кабинет, но сейчас именно оттуда и доносился сильнее всего запах лекарств.

Это был голос матери, но такой глухой, надтреснутый и беспомощный, что Елена Антоновна вздрогнула, услышав его. Она поняла, что в записке неизвестного доктора всё было правдой: мать умирала. Ноги её вдруг подкосились, горло запульсировало, ей захотелось убежать, спрятаться куда-нибудь, не видеть всего этого, не вспоминать. Из бывшего отцовского кабинета вышла горничная, служившая у Вяземских еще в то время, когда Елена Антоновна была ребенком, приостановилась, загораживая своею спиной полутьму комнаты, внимательно, с осуждением оглядела гостью и слегка наклонила седую, узкую, как у змеи, голову с желтыми старыми глазами.

– Пожалуйте, – скрипучим голосом выговорила она и посторонилась, пропуская Елену Антоновну.

Высохшая старуха, поджав под себя ноги, лежала на неудобной кушетке, которую в их доме называли прежде «таксой». Она испуганным, детски-беспомощным взглядом встретила Елену Антоновну и тут же заплакала, тоже как-то по-детски, громко и безудержно, как плачут от сильной физической боли. Елена Антоновна вопросительно прошептала:

– Мама?

Тогда старуха робко, словно боясь, что делает что-то неправильно, протянула к ней руку, на которой под вытертой тканью ночной сорочки просвечивала висящая между впалой подмышкой и внутренним сгибом локтя кожа.

– Думала, не увижу тебя, Лялечка, – пробормотала она сквозь плач. – Подойди. Дай я поглажу тебя по головочке. Красивая стала. Как папа покойный. Голубка моя.

Елена Антоновна села на корточки перед материнской кушеткой и спрятала лицо в её одеяле. От пледа, которым были укутаны ноги матери, шел кисловатый запах увядшего тела, запах болезни и старости, которого так боялась Елена Антоновна, но сейчас она не только не брезговала им, а напротив, всё сильнее, всё глубже вжималась в робкое материнское тепло и жадно впитывала в себя этот запах родной, самой близкой себе жизни.

– Когда папа умер?

– Да ровно пять месяцев. Катар у него был, желудка. Намучился.

– Что ж вы не позвали?

Мать тихо вздохнула.

– Хотели позвать. Не нашли тебя, Лялечка. Ты, может быть, где-то в Европе жила? Нам кто-то сказал, что ты, верно, уехала…

Елена Антоновна вдруг вспомнила жирные сливки, которые добавлял в свой кофе сидевший с ней за одним столом Владимир Ленин, и то, как эти сливки оставляли на его бородке атласный белесый налёт.

– А что, папа долго болел? – спросила она.

– Не очень, – ответила мать. – Но боли замучили. Вот здесь, в кабинете своём, и представился. И я сюда перебралась. Всё поближе…

Ольга Павловна хотела еще что-то сказать, но в дверь решительно постучали, твердо и сильно скрипнули башмаки по рассохшемуся полу, и, не дождавшись, пока ему ответят, вытирая платком очки, вошел человек, при взгляде на которого у Елены Антоновны вдруг потемнело в глазах, как это бывает при внезапном наступлении грозы. Он был очень худощав, с широкими плечами, высок и привлекал к себе сразу, без малейшего старания. Лицо его было серьезным, немного сердитым, с крупным носом и блестящими из-под густых бровей глазами. Яркая улыбка появилась на секунду на этом лице и сразу исчезла.

– Ну-с, как вы сегодня? – мягко произнес он, не замечая Елены Антоновны. – Заснуть удалось вам?

– Вот, доктор, пришла моя Лялечка… Я вам говорила…

– Пришла? – приподняв брови и словно бы сильно удивившись, переспросил доктор и протянул Елене Антоновне горячую руку. – Ну, что ж. Благодарствуйте, что заглянули.

Она угадала, что он презирает её и не собирается скрывать этого, но, дотронувшись до его руки, Елена Антоновна забыла о том, что можно было бы и обидеться на эту откровенно-презрительную интонацию. Она отдалась ему сразу же: душой, телом, мыслями, вся. И целая жизнь с жалким, маленьким прошлым, где было наделано столько ошибок, жестокостей, глупостей, упала под ноги ему и притихла. Она же почувствовала одно: как леденеет и стягивается кожа на голове.

На похоронах Ольги Павловны опять струилось и накрапывало с неба, серого, высокого. Худощавый, с уставшим, осповатым лицом батюшка произнес: «Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу ныне и присно и во веки веков. Аминь», медленно и торжественно перекрестил гроб, который тут же опустили в яму, и собравшиеся принялись бросать туда мокрую черную землю. Елена Антоновна, распухшая от бессильных слез, отупевшая, смотрела, как золотистая крышка гроба быстро чернеет, и дикая мысль, что мать может очнуться внутри черноты и заново там умереть, пришла в её голову.

Доктор Терехов, стоящий рядом, наклонился к её намокшей черной шляпе.

– Я на извозчике, – сказал он негромко. – Давайте я вас подвезу.

Она, как овечка, заторопилась за ним, даже не оглянувшись ни на свежую могилу, ни на кладбище, ни на церковь, где в эту минуту ударили в колокол, и полились такие важные, такие торжественные звуки, что нищие, стоящие на паперти, сорвали с голов своих шапки, открывши нечесаную и сильно засаленную седину. Он куда-то позвал её, значит, нужно идти, пока он не переменил своего решения. И она пошла. Высоко подобрав юбки, Елена Антоновна влезла в пролетку, и извозчик, оглянувшись, поглядел на её ноги в белых швейцарских чулках так хмуро и так подозрительно, как будто она перед ним провинилась. Доктор Терехов открыл зонтик. Елене Антоновне, близко увидевшей его лицо с крупным носом и блестящими глазами, стало так хорошо и жутко, что она зажмурилась на секунду, боясь, что ей снится всё это.

– Мы едем ко мне, – сказал он. – Я принял решение, понаблюдав за вами эти последние дни. И думаю, что мне ничего другого не остаётся, как только обратиться к вам за помощью. Поскольку я разные перепробовал варианты, – и он опять улыбнулся некстати, со своею внезапной яркостью, – да, все варианты попробовал я, и ни один мне не подошел. Теперь вот давайте мы с вами попробуем.

Она слушала внимательно, но с тою же тупостью, которая овладела ею на похоронах.

– У меня есть дочь, – продолжал он. – Она родилась мёртвой, я спас её чудом. Бывает, вы знаете, что пуповина… А впрочем, вам это не нужно и знать. Она не дышала, короче. И я вернул её к жизни. Жена моя тут же скончалась. При родах. Я один остался с этим ребенком. Никаких бабушек, мамушек не было. Только я один и кормилица.

Она слушала его очень внимательно.

– Эта девочка для меня значит всё. Вы, наверное, такого не понимаете, но поверьте на слово. Она очень нелёгкий ребенок. Не совсем, кстати, уже ребенок, ей скоро тринадцать лет. Привязана ко мне совершенно отчаянно. Кроме меня, ей никто и ничто не нужно. У неё развился страх, что со мною непременно случится что-то плохое и она останется одна. Поэтому она следит за каждым моим шагом. Вернее сказать, старается следить, потому что, как вы понимаете, я большую часть времени провожу на работе в больнице. Ну, и частная, разумеется, практика.

Елена Антоновна тупо кивала головой. Лицо его в полутьме, образованной тенью от зонта, было очень близко.

– Она много болела в детстве, и я решил, что пусть лучше учителя приходят к нам домой и гимназический курс Тата пройдет в домашних условиях. Может быть, это было неверным решением. – Он опять некстати, сердито и ярко улыбнулся. – Не знаю. Она растет очень одинокой, у неё нет подруг. Только я. И вся её жизнь – только я. Разумеется, я находил ей гувернанток. Но тут… – Он запнулся и искоса взглянул на её покорное, расслабленное лицо. – Да вы слушаете меня или не слушаете?

Елена Антоновна опять закивала.

– Хорошо, что слушаете. – Доктор Терехов сердито покраснел. – Ни с одной из этих гувернанток у нас ничего не получилось. Ничего! Они все уверены, что дочь моя больна рассудком. Хорошие, порядочные женщины с большим опытом воспитания детей. Я всех нанимал по рекомендациям. И все они говорили мне, что ничего подобного не встречали. А она всех их возненавидела. Каждую. На последнюю мамзель, француженку, хорошую, кроткую, даже замахнулась. Та в слезах уходила. Сразу, разумеется, попросила расчет. Я всё компенсировал. И мы с Татой опять остались одни. И тут появились вы. Я не строю никаких планов. Далеко-идущих. И у меня нет никаких иллюзий. Отнюдь. Но давайте хотя бы попробуем. В вас есть что-то, что слегка напоминает её саму. Так мне показалось. И кто знает? Может, именно вы и сойдётесь. На самом деле она умна до крайности.

Он вдруг замолчал.

– Григорий Сергеич! – пробормотала Елена Антоновна, чтобы заполнить наступившую паузу.

– Да, что? – Он быстро, горячо улыбнулся.

– Я очень согласна. – Она испуганно взглянула прямо в его блестящие глаза. Её обожгло. – Я очень согласна. На всё как вы скажете.

Он вздохнул с облегчением.

– Ну вот. Мы приехали. Да что вы такая напуганная?

И сжал её локоть.


Не девочка это была, а тигрёнок, слегка одуревший от вкуса и запаха чужой теплой крови, которую он уже где-то лизнул. Как вошла Елена Антоновна в большую докторскую квартиру, увидела горничную с поджатыми губами, так тут же и вскрикнула: прямо на них летел кто-то – не разберешь в темноте кто, – сверкая малиновым, и визг от него исходил тонкий-тонкий, пронзительный. В комнатах не горел свет, а это летящее из темноты существо держало в руке пук зажженых свечей, как сказочный факел. Подлетев, оно повисло на шее доктора Терехова и оказалось длинноногой, тощей и лохматой девочкой в ярко-малиновом неряшливом платье.

– Успокойся, Татка, – сказал осторожно Григорий Сергеич и, боясь обжечься, вынул из её кулака свечи.

Горничная внесла керосиновую лампу и осветила странную картину: высокого доктора Терехова с приникшей к нему дочерью, почти такой же высокой, как он. Она молча, сцепив руки на шее отца, смотрела на Елену Антоновну.