До появления Жукова праздники в аду проходили бестолково, шумно и не очень весело. Женщины на эти праздники не приглашались. Такова была воля «самого», который, однако, в насмешку, наверное, объявил главным адским торжеством Международный женский день Восьмое марта. Мол, хоть и без женщин, а праздновать – празднуем. Черти попытались играть в трансвеститов, наряжались дамами, девочками, куклами, однажды один, молодой, явился одетым, как Барби, другой – как Лолита с ракеткой под мышкой, но так как еды не умели готовить, а жрали сырое, перчёное, грязное, то праздники часто кончались скандалами, и все уходили, плюясь, сквернословя.

В этом году стало известно, что ожидается то ли залп Авроры, то ли свержение одного из Людовиков, и решено было приказать Жукову сделать на 8 Марта салат. Черти подвели пьяненького Ваньку, которого они считали наполовину уже своим и изредка рисовали ему на лбу синие рожки, к огромному костру и велели, не мешкая, жарить рябчиков. Ванька, который к старости сделался не в меру сентиментален, умильно сложил губы бантиком и с жалостью посмотрел на клетку, в которой бились пестренькие и ласковые птички.

– Соловэй, соловэй, пта-а-а-ашэчка! – запел он, фальшивя. – Канарэ-э-эчка! Жалобно поёт! Вот поёт и поёт, для чэго-о-о она поёт?

– Ты оперу не разводи, Аполлоныч, – сказали ему. – Давай жратву делай. А то, понимаешь, распелся не к месту…

– Ваше сиятельство, – забормотал Ванька, – за грехи тяжкие мне не то что у чертей – виноват, ваше сиятельство! – на кухне работать, мне за ими сортиры чистить, и то ведь за честь бы почёл. Вот ведь как! Ведь тварь я дрожащая, ваше сиятельство! Люсьенка меня за родного держал, к Полинке, дочурке его, даже сватали, а я его, бедного, я его, бедного…

Тут Ванька расплакался, разнюнился и, сворачивая рябчикам тёплые их шейки, совсем превратился в какую-то бабу.

– Иван, ты того… – сказал самый старший. – У нас тут не плачут.

– Неужли никто? Никогда? – У Ваньки сверкнули глазёнки. – Так рай-то у вас! А не там, где они!

И хотя он сделал весьма неопределенное движение зрачками наверх, черти отлично поняли, о чем идет речь, и завертели хвостами от волнения.

– Твоя, Ваня, правда! У них, наверху, там, где крылышки эти и райские кущи, – у них там такое творится! Они на родню ведь часами глядят! Во сны к ним приходят! Поскольку жалеют! Одна дерготня, никакого покоя: то сын заболел, то невеста тоскует. А этим, крылатым, ведь каждая слёзка оттуда видна! Они и сочувствуют, и изнывают, на что им тогда этот ихний Эдем? А здесь-то, в огне, да в дыму, да в чаду, мы разве кого вспоминаем? Зачем? Плювать нам на всех, совершенно плювать!

Ванька заметил, что слово «плевать» черти произносили так же, как поварята в его ресторане: плювать.

– Так надобно это всё пересмотреть! – И Ванька всплеснул аккуратно ладошками. – Ведь несправедливо же, ваши сиятельства! Тогда пусть и станет известно, что рай находится там, где все ваши сиятельства, а там – ну, куда все стремятся – там ад! Ведь так получается или не так?

– Ты прямо философ, Иван Апполоныч! – сказали ему подобревшие черти. – Куды Сведенборгу! Придурок мужик был, а к нам не попал. А мы за него воевали! Боролись! Потом надоело: хотите – берите! Парик с него сняли, как помер, и видят: весь череп-то меньше горошины! Во как! Мозгов в нем на чайную ложку. Зачем он нам здесь? Всю картину испортит.


Этот открытый и приятный разговор пошел на пользу Ивану Аполлонычу. Отныне приставленный к вечному пламени, он, знай себе, с нежным, замедленным хрустом откручивает головы бедным рябчикам, сюда залетевшим по глупой ошибке, и лакомится скользкой черной икрой. Салат «Оливье» размещают в огромные корыта и развозят по всем «мастерским». Так черти называют пещеры, вернее сказать, углубления в толще земной, кое-где раскалённой коры, где мучают грешников и разбираются с мертвыми душами. Благодаря знаменитому рецепту, украденному в молодости, Жуков стал любимчиком всех, без исключения, «ихних сиятельств». Насмешек и пыток он больше не знает.


Татьяна Поликарповна, жена Хрящева, была до замужества на редкость миловидной и стройной девушкой. Супружеская жизнь совсем не всем идет на пользу. Некоторым, конечно, трудновато обойтись без замужества, потому что иначе нужно беспокоиться самой о себе и, может быть, даже зарабатывать деньги. А как их заработаешь, когда они не зарабатываются? Стоя в праздник Преображения Господня с корзинкой спелых яблок, принесенных ею для благословения, в трепещущем сумраке церкви и осеняя себя размашистыми крестными знаменьями, Татьяна Поликарповна с печалью думала о том ребенке, который должен был вот-вот родиться у неё, и печаль её становилась только сильнее, чем больше она думала. Какой отец получится из Маркела Авраамыча, пьющего, непонятного и вечного погруженного в свои мысли?

Да и разве по любви вышла она, восемнадцатилетняя, за купца Хрящева? Разве это при его появлении начинало биться её молоденькое сердце и так ударяться о ребра, как волны о борт корабля? Познакомили их, как водится, на одном из музыкальных представлений в доме всё тех Рябужинских, которые жили на широкую ногу и старались подражать модным дворянским обычаям: приглашали музыкантов и устраивали вечера, а иногда даже и с танцами, на которых невесты под присмотром недремлющих мамаш своих приезжали разодетые с купеческой пышностью, завитые, в высоких перчатках. На этих, как говорили знаменитые московские свахи, «девичьих смотринах» молодые, а то и не очень молодые, порою даже и вдовые купцы присматривали себе будущую супругу. Плясали кадриль, реже полечку, но у Рябужинских случалась мазурка, а даже в последнее время и вальс, такой томный, страстный, такой весь телесный, что даже во сне очень многие девушки потом ощущали на лбу и щеках мужское, горячее, как у собаки, дыхание. Сердце начинало колотиться у Татьяны Поликарповны Хрящевой, в девичестве Алексеевой, когда в гостиной зале появлялся повеса, младший из сыновей Рябужинских Павел Петрович, от скуластого, с мягкими плотными бакенбардами лица которого было не оторваться: такой он красавец. Да и не в одной красоте только дело. Была в глазах у Павла Петровича обволакивающая душевность, что-то простодушное и одновременно страстное, что выдавало в нём человека, не похожего на остальных. Чувствовалось, что он и прислугу зря не унизит, и лошадь кнутом не ударит, и скупости в нём никакой, одна широта. Татьяна Поликарповна слышала от свахи, что Павел Петрович – совсем «пропащий», живет с иностранкой, с приезжей «мамзелью», какая его обирает до нитки, и он весь в долгах, потому что родитель ему не дает никакого кредиту. Однажды, еще до того, как она стала невестой Хрящева, Павел Петрович, слегка раздраженный и грустный (с мамзелью, наверное, поссорился) пригласил Татьяну Поликарповну на вальс. Обычно она танцевала прекрасно – легка была и грациозна, как козочка, – но тут, оказавшись так близко от него, чувствуя его горячую и всё-таки деликатную ладонь на своей талии, задрожала, вспыхнула, отодвинула было своё лицо от его подбородка и тут же приблизила снова, запуталась, и он, наклонившись, сказал ей так ласково, как батюшка в детстве:

– Да вы не волнуйтесь.

Тогда она вдруг успокоилась, положила на его мускулистое плечо свою левую руку, и так понеслись они, так полетели, как будто бы прочь уносимые ветром. Никогда не было в жизни Татьяны Поликарповны ничего прекраснее этого вальса. И не было и не могло даже быть. Подведя её обратно к плюшевому диванчику, Павел Петрович, откланявшись, исчез и больше уже не появлялся. Но поздно вечером, едучи с мамашей в коляске и слушая монотонные её наставления, Татьяна Поликарповна закрыла глаза, чтобы ничто не мешало ей снова и снова слышать мягкий глубокий голос и чувствовать руку, невольно прижавшую её еще крепче, потому что при той скорости, с которой они летели, Татьяна Поликарповна могла бы легко оторваться, как листик от прочного, сильного дерева.

Слова «влюбиться» не знали в доме купца Алексеева. Не было такого слова. Но что же происходило с Татьяной Поликарповной, что же происходило, если после этого вальса голова её не переставала кружиться от счастья, а сердце стучало, стучало о ребра, как волны о борт корабля? Она даже внешне и то изменилась: осунулась и побледнела. Через неделю, на Масленицу, приехал к ним в гости медлительный Хрящев, тяжелый, массивный, с приятным лицом, но весь ей чужой, до последней кровиночки. Сидел очень долго, молчал, громко кашлял, сморкался в платок, но смотрел на неё с таким интересом, как будто на ярмарке старается выбрать кобылу покрепче. И выбрал. И после поста обвенчались.

Добрая душа была у молодой жены купца Хрящева, поэтому она готовилась как можно сильнее полюбить своего мужа и не стать для него обузой. Когда в самую первую ночь остались они в заново перекрашенной спальне и Татьяна Поликарповна робко застыла у зеркала, отражаясь в нём кружевным локтём, немного плечом и немного затылком, а Хрящев снимал сапоги и кряхтел, она почувствовала такой страх, что вспомнилась ей Либертата, святая, которая так испугалась замужества, что стала просить, чтобы Бог ей помог его избежать любым способом.

Была, да, такая святая. И, ставши христианкой, дала обет безбрачия. Но тут к ней посватались издалека. Какой-то король заслал сватов: лицо её было красивым настолько, что вся земля полнилась слухами. Король приказал сообщить, что корабль готов и он скоро пожалует. Тогда Либертата ушла в виноградник и долго молилась. И Бог ей помог. Наутро лицо Либертаты покрылось густой бородою. Отец (у неё был язычник-отец), немедля смекнул, что наделала дочка своею молитвой, и так обозлился, что предал её самой горестной смерти. Распял, как распяли Христа. Приехал жениться король, а невеста висит на кресте. Вся в крови, бородатая.

Татьяна Поликарповна совсем некстати вспомнила эту историю, глядя, как её муж снимает, кряхтя, сапоги. Хрящев же снял, кроме сапог, всю верхнюю одежду, оставив для приличия одну белую праздничную рубаху, в которой венчался, и, тихо ступая по ковру босыми широкими ногами, подошел к жене.