– Ну, будя бояться, – сказал тихо Хрящев. – Небось не медведь, не обижу. Не съем.

И поднял её, как пушинку. Донес до кровати. Тогда она сразу лишилась сознания. Купец испугался, позвали прислугу, кропили водой, свечи в доме зажгли. С тех пор эти обмороки начали происходить с Татьяной Поликарповной чуть ли не каждую неделю. Почти всегда это было связано с тем, что Хрящев приближался к ней с целью супружеской близости. Иногда Татьяна Поликарповна пересиливала себя, улыбалась ему бледными губами и, закрыв глаза, честно выполняла свой долг. Нельзя сказать, что это было большим праздником для обеих сторон. Хрящеву, не так уж хорошо знавшему женщин и вообще человеку застенчивому, казалось, что он мучает Татьяну Поликарповну, что вот-вот она побелеет, как снег, и вновь чувств лишится, поэтому он старался дотрагиваться до неё как можно мягче, всматривался в неё испуганно, и дело не доходило не только до каких-то там неземных, как говорят знатоки, наслаждений, а даже до самой простой телесной приятности. Но всё же дитя зародилось внутри, и тело Татьяны Поликарповны раздалось, раздобрело, как тесто, какое поставили в печь. Она из тростиночки, из одуванчика, летящего вместе с купцом Рябужинским навстречу огню неустанного вальса, вдруг стала большой, неуклюжей, мучнистой, с затравленным взглядом. Кому же охота такую любить? А кстати, откуда берутся русалки, которые ловят женатых мужчин? Откуда они? Неужели со дна? Но если женатый мужчина сидел и пил чай с женою, как он оказался у самого края реки или озера?

Стоя в мерцающей полутьме церкви и с ласковой грустью прислушиваясь к тому, как дитя ворочается внутри, словно борется с ветром, Татьяна Поликарповна молилась за то, чтобы роды прошли благополучно и ребёнок оказался здоровым, пригодным для жизни.

«А там поглядим, – думала она, сглатывая слезы. – Родится девчоночка. Начнёт подрастать. Заплету ей волосики… Поедем в коляске кататься за город, нарвём там ромашек… А может, Маркел тогда угомонится. Сейчас он тоскует, а как вот девчоночка к нему подойдет, скажет: «Здравствуй, папаша», так он и растает. А как же иначе?»

Служба закончилась. Купчиха Хрящева вместе с другими прихожанами вышла из церкви. Повеяло свежестью осени, ровным дыханием её, и какая-то птица, клюющая крошки, вдруг вскрикнула радостно и улетела.

«Кого она, глупая, так напугалась? – подумала Хрящева. – Чего все боятся всегда? И люди друг дружку, и детки родителей, и жёны мужей? Вот и я ведь боюсь».

Сглотнула опять подступившие слёзы.

Тяжело вылезая из коляски, она почувствовала, как ребёнок, сильно ударив её ножкой в левый бок, вдруг словно застыл и к чему-то прислушался.

– Скорее бы уже народилась ты, доченька, – прошептала Татьяна Поликарповна, твердо почему-то уверенная, что дитя её непременно окажется девочкой. – Терпеть мочи нет, заждалась.

На половине свекрови еще горел свет и двигались тени: должно быть, пришли в гости странницы и ждут угощения. Увидев в маленькой гостиной шляпу своего мужа, ту самую, в которой он непонятно куда отправился утром пару дней назад, Татьяна Поликарповна перекрестилась под шалью и, стараясь ступать как можно бесшумнее, прошла прямо в спальню.

Муж, крепко привязанный к кровати, сидел на полу, свесив растрепанную голову. При виде Татьяны Поликарповны он немного смутился:

– Пришла? Наконец-то. Давно тебя ждал.

– Что ты на полу? – прошептала она.

Хрящев ответил не сразу. Смущение его, однако, почти прошло.

– А, что на полу? – повторил он её слова. – Человеку очень нужно иногда на привязи посидеть. Вернее будет. От греха, понимаешь?

Татьяна Поликарповна догадалась, что Хрящев допился до горячки и нужно, наверное, доктора звать, пускай приведет его в чувство. Она опустилась с трудом на колени.

– Давай развяжу тебя. Слышишь, Маркел?

– Не надо, жена, – сказал Хрящев. – Свобода, она, знаешь… тоже не сахар. Когда ты развязан, легко убежать.

– Куда убежать?

– Как куда? – Он нахмурился. – Чертей, что ли, мало вокруг? Они и подскажут куда. И научат.

– Чертей? Али ты чертей видишь? – спросила она с тихой грустью.

– Не веришь?

И Хрящев дыхнул на неё, как гнедая, вконец обессиленная долгой скачкой.

– Не пахнет, Татьяна? Вот видишь: не пахнет! А я и не пил. Трезвый я, понимаешь? Поймал меня черт, потому что я слабый. Мы, русские, только на драку сильны. Да, может, не только мы, русские… Поглубже копнёшь, и другие народности не так отличаются… Живут, может, чище, а пьют тоже много…

– Маркел Авраамыч! – Она побелела. – Дитя ведь вот-вот народится…

Высвободила из веревки правую затекшую руку Хрящева и осторожно положила его ладонь на свой живот.

– Постой. Вот она, словно рыбка, всплеснула! Почувствовал ты? Прям как рыбка в воде!

Её слова вдруг так сильно испугали Хрящева, что всё его большое лицо начало мелко дрожать.

– Какая тебе еще рыбка, Татьяна? На что нам тут рыбки?

Татьяна Поликарповна совсем потерялась. Муж говорил загадками. Больше всего ей хотелось остаться одной, лечь на кровать, вытянуть свинцовые ноги и задремать.

– Иди уж, Маркел, – попросила она. – Устала я нынче, всё тело болит.

– Пойду прогуляюсь, – сказал он тревожно. – А ты, Таня, ляжь, полежи.

Татьяна Поликарповна послушно легла на краешек пышной кровати, закуталась в шаль и закрыла глаза. Она подумала, что, если бы сейчас спустился с неба какой-нибудь ангел и спросил её: «Пойдешь со мною, Татьяна Поликарповна?», она протянула бы руки: «Бери!» И не было жаль ей ни мужа, ни дома, а доченьку эту, еще не рожденную, она унесла бы с собой вслед за ангелом. Какая здесь жизнь, когда одно горе? И вдруг что-то вспыхнуло в ней, что-то давнее. Павел Петрович Рябужинский, обняв её крепко, летел рядом в вальсе. Рыдания расширили горло. Неправда, что не было жизни! Ведь был этот вечер и этот глубокий, немного насмешливый голос, сказавший «да вы не волнуйтесь». И пламенно-темный закат за окном – да, был, был закат! А может быть, не было? Может быть, этот огонь в ней горел, в её собственном теле!

Татьяна Поликарповна с головою закрылась черной, в красных и розовых розах шалью и беззвучно, безутешно заплакала. Она уже не скрывала от себя того в чем и на исповеди не призналась бы. Ведь как хорошо, когда можно любить. Мужчину любить. Подойти к нему близко – еще, еще ближе – и так обхватить, чтобы он задохнулся: «А ну, поцелуй!» Или даже раздеться совсем перед ним. Но только свечу не гасить: пусть глядит! А можно еще, когда он крепко спит, нагнуться, губами прижаться к губам: «Заспался, родной! Пора делом заняться!» А можно… Тут Татьяна Поликарповна засмеялась громко сквозь слезы, зажала рот обеими руками, боясь, что услышит прислуга. Ах, Господи! Грех-то какой! Она хотела было встать, снять тесные башмаки, но низ живота внезапно налился такой болью, что она неловко упала обратно, на правый бок. Вроде бы отпустило. Полежала с закрытыми глазами, сделала два глубоких вдоха и опять хотела приподняться, но как подкосило её. Боль нарастала, вытягивала жилы, захватывала поясницу и колени, поднималась до самой груди, до самого сердца. Потом стало легче. Татьяна Поликарповна осторожно подползла к краю кровати, её затошнило, и тут боль набросилась снова, разгрызла нутро. Все силы иссякли. Должно, смерть пришла. Да пусть бы и смерть, только бы поскорее! Она не кричала, но беззвучно и широко раскрывала рот, стараясь заглотнуть хоть сколько-нибудь воздуха, и страшно было от того, что воздух не ухватывался, не втягивался, только рот дрожал, и перед глазами разливалась сиреневая, с малиновыми пятнами, пелена. Потом что-то полилось из неё, и всё стало мокрым: рубашка, чулки, простыня, покрывало. Лилось всё сильнее и было горячим, слегка обжигало ей ноги.

– Наверное, дочка моя помирает! – простонала Татьяна Поликарповна и выдавила вместе с этим: – Ната-а-а-ша! На-а-а-а-таша!

Пожилая расторопная горничная, наскоро постучавшись, отворила дверь.

– Ой, Матерь Небесная! Как же… до сроку…

– Беги скорей к доктору… А не добежишь…

Татьяна Поликарповна махала на неё обеими руками, стискивала зубы и, наконец, не выдержала, завыла, как волк, закричала.

Хрящев в эту самую минуту находился на берегу реки и исступленно всматривался в её беззвучно катящуюся воду. Он чувствовал, что навсегда простился с серебристой женщиной-рыбой и надо благодарить Бога за то, что Он удержал от греха, пора возвращаться домой, где ждёт подурневшая от своей беременности, боязливая жена, и браться за дело, отдать долги маменьке – он всё это чувствовал, осознавал, его голова была трезвой и ясной, – но сердце болело так сильно, как будто его кто-то ранил копьём, попал остриём прямо в левую грудь, и кровь вытекает проворно и густо, а с нею и жизнь, и желания, и радость. Он понимал, что эта женщина пришла к нему со дна, что с нею бы он быстро погиб, пропал, и, может быть, осенью выудили его бы из тёмной воды, опознали бы. Но (может, кому-то покажется странным) вся эта картина его не пугала. Ну, выудили, опознали, зарыли бы. Не как православных людей, не по чести, а как зарывают всех самоубийц: подальше от церкви. Зато он с ней, серебристой и гибкой, еще бы порадовался, посмеялся. Ему вспоминалось, как ночью, обнявшись, катались они вот по этому берегу и волосы, мокрые, длинные, тонкие, его обвивали, как травы, они его пеленали всего, а глаза, в которых он видел и звезды, и небо, смотрели ему прямо в самую душу.

– Да что же это было такое? А? Что? – спросил он себя. – Как жить-то теперь без неё?

Пальцы его, бессмысленно шарившие по песку, вдруг нащупали что-то холодное, хрупкое. Хрящев поднёс находку к глазам: это была серебряная сережка, оброненная русалкой. Он еще в первый вечер заметил, что вместо всей одежды на ней были только маленькие, серебряные, словно бы детские серёжки, которыми она слегка царапала его во время объятий. Сережки были простыми, стоили гроши, и, скорее всего, русалка просто-напросто украла их у кого-то, сняла с утопленницы на дне, но сейчас Хрящев словно рассудок потерял: он прижал серёжку к губам и начал изо всех сил целовать её, понимая, что другого ничего не остаётся, что этой дешёвенькой детской серёжкой поставили крест на всей его жизни.