Набережная с профессиональной беззаботностью сопровождала мой туристический проход по ней.

Туристический проход, а не шествие по небесам. По небесам рая или ада.


Распластанные ветви «медового дерева» образовали крышу над открытой таверной, прилепившейся к склону горы. Возраст дерева вряд ли кто-нибудь взялся бы исчислить, его десятиохватное тело в старческой окаменевшей чешуе коры отдавало родством с динозаврами, некогда резвившимися здесь. Ветви же, отягощенные размерами и старостью, уже не способны были держать упругую горизонталь. Их поддерживали толстые железные прутья, прикрепленные к сильным молодым соснам, окружившим площадку.

Здесь, на севере острова, пушистые длиннохвойные сосны толпились повсюду, — уходя в гору и отдыхая почти у самого морского берега. Эта часть Эгины казалась иным миром, трудно было представить, что на юге, возле дома Мемоса, пейзаж совсем иной.

Здешнее зрелище поражало четкостью творения. Зеленые сосны, ярко-синее небо и на самой вершине горы, на фоне этой синевы — снежно-белые колонны храма, этакого маленького Парфенона. И все цвета без оттенков, выбранные, как бы раз и навсегда. И все сразу — горы, храм, сосны и море, тоже четкое, просматривающееся до дна. Наше, Черное, мне всегда представлялось вымощенным булыжниками серой зыби. Это — мостили куски ляпис-лазури, а порой, двойной слой стекла, сквозь который отчетлива подвижность линий внутри. Черные скобы вокруг блестящей сердцевины.

И все было сразу, все вместе. Сосны, горы, храм, небо, море и таверна под кровлей веток «медового дерева». И ты сам становился частью продуманного мира, выписанного без излишеств и оттого прекрасного.

Это чувство даже не причастности, а встроенности в цветной мир острова пришло ко мне только здесь.

Когда Мемос предложил нам путешествие на север острова, мы с Катей сразу согласились. Всякое разнообразие непременно для посещения незнакомых мест.

Хотя и там, в доме Мемоса, мы жили отлично. Дом смотрел на море из глубины скалы, его первый этаж разместился в нише, вырубленной в горе, второй — на узкой площадке, служившей потолком нижнему.

Нам с Катей был отдан верх, где помещались кухня, спальня и столовая с дверями, распахнутыми на балкон, откуда был просторно виден Коринфский залив, восходы и закаты, встающие над ним.

Собственно, восходы-то не очень баловали наше зрение, мы с Катькой их просыпали. Когда мы выбирались на балкон, ополоснувшись под теплым душем — ночь не успевала охладить воду в резервуаре, — солнце ухитрялось забраться довольно высоко. Весь небольшой сад, окружавший дом, был лишен теней. Зеленые лимонные деревья, седые, точно припорошенные дорожной пылью, оливы.

А Мемос с Панайотисом уже успевали вернуться с пристани, куда приходили шхуны с ночным уловом. Мужчины на кухне возились со свежей рыбой для завтрака. Они складывали ее в полиэтиленовые мешки, с насыпанной туда мукой, трясли их, пока рыба не обрастала белой мохнатой шубой, и бросали в раскаленное на сковороде масло. А красно-желто-зеленые груды овощей уже громоздились на глиняном блюде, соперничая блеском с глазурью.

Прекрасно было сбежать по каменистой тропке к морю, обдирая ноги о низкорослые колючие кусты и очутиться не на санаторном пляже, уставленном зонтами и лежаками, а на пустынном берегу, один на один с водным простором. И почувствовать себя первым и единственным человеком, пришедшим на эту землю.

Да, это было прекрасно. И тем не менее, я всю неделю, что мы вчетвером (Елена, переночевав, уехала в Афины служить) жили этой привольной жизнью, чувствовала себя случайным путником, забредшим в чужие владения и в чужие уклады. И по дороге на север, когда мелькали деревеньки, стада коз на отлогих холмах, когда бело-голубые часовенки всех размеров выходили из-за поворота, чтобы встретить нашу машину, да, и там я оставалась путешественником, отделенным, как языковым барьером, от подлинности окружавшего меня мира.

А в таверне под древесной кровлей я стала частью обликов, цветов, запахов.

Что это были за запахи! Представьте себе букет из расслабляющего аромата цветущих деревьев, древесного дымка мангалов, ползущего из неприкрытых дверей кухни и запаха жареного ягнячьего мяса, покорно ждущего ножа на твоем столе! И через сто лет втяни воздух и память ощутимо защекочет ноздри. А еще запах узо, анисовой водки, которую пьют, разбавляя водой, отчего жидкость в стакане становится белесой. И ты недоумеваешь — как это кувшин с прозрачной влагой «доится» молоком? Запах анисовки отдавал детством; так пахли старомодные «капли Датского короля», которыми мама лечила мои простуды.

Мемос разлил узо, спросил:

— Ну, за что пьем?

— За Эгинские красоты, разумеется, — сказала я.

Катя брезгливо покосилась на меня и отмахнулась ладошкой:

— Ой, какая ты скучная, бабка. Никакого чувства стиля. Ты что — на подмосковной гулянке? Ты посреди Эгейского моря. Подмостки требуют жанра. Нам нужен виночерпий, нужны культовые тосты. Панайотис, — не поворот головы в его сторону, а только чиркнувший взгляд, — произнеси культовый тост.

Панайотис смутился:

— Я не умею. Что ты хочешь от тупого баскетболиста? Что я знаю: бросок, корзина.

— Давай насчет корзины. Вот тебе корзина, — она взвесила в ладонях плетенку, наполненную фруктами, — скажи: за корзину яств, чья щедрость бездонна, как у баскетбольной.

— Ну, сравнение не самое точное, из бездонной корзины мало что выудишь. — Смешно, но ее мимолетный укол моей «скучности» задел, и я постаралась поставить Катьку на место.

Катерина уже готова была ввязаться в перепалку, но тут снова заговорил Панайотис:

— А вообще-то, я знаю тост. Это любимый тост моего тренера.

— Давай, — поощрила Катя.

— Поднимая стаканы, забудем землю. Тогда боги подсядут за наш стол!

— Точно! — зааплодировала Катя. — Вот за столом уже полным-полно богов.

— Как шведов, — сказала я, и она кивнула:

— Как шведов, точно.

Мужчины на эти наши переброски никак не реагировали. Видимо, Колдуэлла не читали. И я почувствовала неловкость: мол, козыряем поверхностной начитанностью. Катя, напротив, как сказано «решила свою образованность показать»:

— Момент требует поэзии. Конечно, в переводе стихи теряют обаяние, но суть будет ясна. — Она поднялась с поднятым бокалом.

Прекрасно в нас влюбленное вино

И добрый хлеб, что в печь для нас садится,

И женщина, которою дано,

Сперва измучившись, нам насладиться.

Черт ее знает, эту девчонку! Все в ней было перемешано, как и в ее языке, где соседствовал молодежный сленг и научная терминология филолога. Катя училась в МГУ, на отделении структурной лингвистики. Пошла она туда не по специальному влечению. В школе ей равно легко удавались и гуманитарные и естественные науки. Технарь-отец, Кирилл, то есть, хотел, чтобы и она «занялась делом, а не изящным фуфлом». Я считала, что важней серьезное гуманитарное образование. С ним — куда хочешь. На отделении структурной лингвистики изучали языки, науки о них, а также — высшую математику. Таким образом, компромисс находился. Но, когда начала учиться, Катя увлеклась и теперь то и дело унижала меня разговорами о таинствах морфологии или дискурса, о чем я понятия не имела.

— А еще заявляешь: язык — моя профессия, — хихикала она нагло. — В точности, мольеровский герой: не знаешь, что говоришь прозой.

А вот откуда она знала Гумилева — не ясно, сроду поэтических книжек на ее столе и полках не было.

— Так вот, — она всем корпусом повернулась к Панайотису, — вдумайтесь, кто может. Вино — влюблено в нас. Хлеб садится в печь — для нас. Полная покорность и обожание со стороны указанных предметов. А вот чтоб насладиться женщиной, нужно — что? — Катин палец уперся в грудь Панайотиса. — Сперва намучиться до упаду.

— Я готов, — Панайотис поймал ее палец и поцеловал. Они снова обменялись будто ничего не значащими, но заговорщицкими взглядами.

— Проверим, — сказала Катя, добавив по-русски «Щас проверим». — Ох, классный анекдот. Старшина ведет политзанятия. Раньше у нас в армии проходили такие. Стоит строй солдат. Старшина спрашивает: «Кто стрелял в Ленина? Рядовой Иванов, отвечайте». Иванов: «Так точно. Клара Цеткин». Сержант, листая блокнот: «Щас проверим».

Засмеялся только Мемос, он понимал о чем речь, сказывалась, как положено, марксистская подкованность. Мне анекдот был не в новинку, старый. Я, кажется, и рассказывала его Кате. А вот бедняга Панайотис сидел обескураженный, для него изложенное Катей было — темный лес. Однако, Катьке-то того и надо было. Подвела к интриге и — раз! — непонятным вольтом куда-то вбок. И тут же невинным голоском Мемосу:

— А как вы считаете, дядя Мемос (он просил не называть его «господин Янидис»), наслаждению должны предшествовать муки?

— Дорогая, это вопрос не для стариков. В моем возрасте я уже все подзабыл. Хотя, наверное, так и есть. Поэты знают толк в таких вещах.

Мемос обращался только к Кате, на меня он и не посмотрел, даже сказав это убийственное «все подзабыл». Но, слава Богу, слава Богу! И тем ужаснее, что Катя с ее умелым простодушием погладила его руку:

— Кто тут старик? Где старик? Не вижу. Ни одного в поле зрения. И, вообще, почему бы вам, дядя Мемос, не приударить за моей прелестной бабкой? Это было бы шикарно! А?

Не имея возможности воткнуть в Катьку нож, я с остервенением вонзила его в безвинного ягненка, стынущего на моей тарелке и фальшивым голосом пролопотала:

— Ничего в жизни не ела вкуснее, пища богов! Похоже, боги и вправду подсели к нашему столу.

Главное, чтобы Мемос не успел отреагировать на провокационный Катькин призыв. А она не унималась:

— А правда? Вы оба вполне в строю, смотритесь классно.