— Ты меня ненавидишь.

— Да нет.

Он подошел к ней и обнял. Попытался подтолкнуть к дивану, но она воспротивилась. Он гладил ее бедра, грудь, чтобы разжечь, по напрасно. Она ушла в слезах. На улице лило как из ведра, и у нее не хватило мужества пойти на кладбище. Она повторяла имя любовника: «О Кристиан, Кристиан…»

В тот же вечер муж сказал ей:

— Ты спала с Обургуэном.

Она опустила голову, тряхнула ею, разумеется, не и знак отрицания. Скорее она хотела сказать, что не понимала, почему все так получилось, почему столько горя обрушилось на нее.

— Ты воображала, что можно заниматься такими вещами и об этом никто не узнает!

Он добавил, что она может убираться. Он подаст на развод.

— Ты не хочешь простить меня? — спросила она.

— Нет. Ты принимала меня за дурака. Я был недостаточно хорош для тебя. Тебе понадобился учителишка!

Он постелил себе в комнате для гостей. На следующее утро супруги встретились, как обычно, на кухне. Тереза приготовила завтрак. Она убедилась, что Рене намерения не изменил.

— Сегодня я уеду, — сказала она. — Пока ты на работе.

— Пойдешь в банк?

— Банк… — промолвила она и сделала неопределенное движение.

Он подошел к окну.

— Дождь.

— Почему ты говоришь — дождь?

— Чтобы что-то сказать.

— Может, ты хочешь, чтобы я подождала с отъездом, пока дождь не кончится?

— В Нормандии пришлось бы долго ждать. Тебе-то ведь это не мешало шляться.

За утро Тереза собрала чемодан. Вышла она не через улицу, а через сад. Позади, как в романе, текла река. Вот так возвращалась Эмма Бовари в испачканной грязью юбке, шла по полям, срезая путь. Она оставила чемодан и какое-то время брела навстречу течению. Когда найдется более подходящее место, она погрузится в воду. Она так и не научилась плавать и была уверена, что не выплывет.

Вдруг она вспомнила, что речушка, протекавшая через Ри, называлась Кревон.

Мужество оставило ее. Плача, она добралась до деревни. Поднялась по главной улице до автобусной остановки на Руан. Ждала более часа. Когда исчезли из вида последние дома и автобус покатился посреди пастбищ, она поняла, что потеряла все, даже надежду на то, чтобы умереть, как Дельфина, как Эмма.

Roger Grenier «Normandie» © Gallimard, 1988 © Г. Беляева (перевод), 1990

Ален Надо

ИСКУШЕНИЕ ПЬЕРА ВИЛЬКЬЕ

В тот вечер Пьер Вилькье вернулся к себе совершенно измученный. Сил у него хватило только на то, чтобы упасть в большое кресло в гостиной около печки. Небо в этот послеполуденный час быстро потемнело, стало матовым и свинцовым. Облака, которые обычно в этой долине беспорядочно теснили друг друга, оживляя ее пейзажи, на сей раз сгрудились и застыли. Только Рона совсем рядом по-прежнему катила свои воды, тяжелые и бурные, омывая гранитный выступ с развалинами феодального замка, угрожая ниже по течению затопить виноградники на берегу, если бы внезапное возвращение холодов не прекратило лившие в последние дни дожди. К счастью, прежде чем выйти за покупками, Мари позаботилась доверху наложить дров в чугунную печку, от которой по всему дому, в том числе и верхнему этажу, распространялось ровное тепло. Сквозь полуоткрытую, в мелких квадратиках стекол дверь кухни время от времени до него долетал легкий запах капустного супа и лука-порея.

Пьер Вилькье ногой затолкал подальше с глаз свой старый портфель, снял, скомкал и швырнул в угол жилетку и отправился надеть свой старый халат. В самом деле, этот последний день в коллеже был выше человеческих сил — настоящий ад. На этот раз его ученики перешли все границы. Раньше, стоило ему лишь перешагнуть за порог, он заставлял себя тотчас выбросить из головы это место и забыть все. Но вот уже некоторое время навязчивый запах коллежа, пропитавший даже одежду, преследовал Пьера; и самое ужасное было в том, что ему никак не удавалось избавиться от недовольства самим собой, того тягостного ощущения, что он больше не на высоте положения, что все катится само по себе. Эта мысль одновременно преследовала и парализовала его, и так день ото дня, и, чтобы найти в себе силы избавиться от нее, он, возвращаясь привычным кружным маршрутом по берегу, сверх всякой меры удлинил свой путь домой. Хотя приходилось проделывать многие километры пешком, эти прогулки у воды, по грязным рытвинам и волокам, успокаивали его. Тем более что в этом месте, где сужалась река, а ветры то и дело налетали порывами, можно было вдыхать и на полную грудь насыщаться воздухом дальних краев, дожидаясь, пока первые капли дождя расплющатся о лицо. В другие дни, когда погода бывала получше, он садился на каменную скамью под липой, у лестницы, где начинались первые булыжники набережной, и там, наедине с рекой, убеждал себя, что освобождался от груза всяческих мыслей.

В тот вечер, однако, он постарался как можно скорее оказаться в своем доме с белыми жалюзи. С него достаточно! Пять часов беспрерывных занятий, в наихудших условиях, все это в конце концов измотало его, опустошило. Они его доконали: на уроках во второй половине дня стоял непрерывный галдеж, как будто в классе сговорились, и управиться с этим не было никаких сил… Весь репертуар был в этот раз пущен в ход: сплошной шум, беспрерывная болтовня, птичьи крики, хрюканье, шарики жеваной бумаги, свист, стук парт, стоило ему лишь отвернуться, как за спиной разворачивались дерзкие и лицемерные сцены, и им не было конца. Предел издевательств — он даже понять не успел, как и когда они это провернули, — обнаружился уже перед уходом; его шляпа оказалась до краев заполнена мелом. До сих пор он постоянно запрещал себе прибегать к мерам наказания — разумеется, из принципа, но еще и потому, что твердо знал: стоит поддаться этому однажды, как кончишь тем, что потеряешь контроль над собой и совершишь нечто непоправимое. Во всяком случае, директор коллежа никогда и пальцем не шевельнул, чтобы прийти ему на помощь, и он был почти уверен, что этот последний не преминет воспользоваться самым ничтожным инцидентом, чтобы покарать его.

С горечью вспомнил он тот день, когда его, вчерашнего выпускника пединститута, назначили на первое в жизни место преподавателя английского языка. Стояла осень, хотя в этой части Виварэ ее все еще можно было принять за лето, когда он с каким-то ликованием в душе вселился в этот маленький семейный пансион, теперь превратившийся в гостиницу. Это было почти пятнадцать лет назад. Тогда как Турнон был в те времена всего лишь большим захолустным городом, истерзанным скукой и ветрами, ему, новичку и энтузиасту, он показался тихим и полным очарования. Да к тому же на первом же году работы в коллеже он познакомился с Мари — красавицей Мари, как звали ее тогда, — преподавательницей начальных классов. Ему открылась прелесть прогулок вдвоем по размокшим полям, игры в прятки за изгородями, позабытые на виноградниках гроздья, минуты отдыха в тени ив, где можно было перевести дух. В конце концов они поженились и при двух своих зарплатах смогли снять дом с садиком на берегу Роны, о котором оба столько мечтали и который с тех пор не покидали ни разу. Что особенно приводило их в восторг, так это постоянная близость реки, этот неиссякаемый круговорот воды в двух шагах от дверей, так что летними ночами, при открытых окнах, отчетливо слышался нежный и мощный перекат без конца набегающих волн и неутомимая толчея легкого прибоя у основания моста, где, казалось, вода становилась светлей. Кстати, по этой же самой реке в дни каникул они уезжали на пароходе к своей тете, жившей около Авиньона, чтобы провести там отпуск.

Он втайне надеялся на более быстрое продвижение по службе и, возможно, на новое назначение где-то под Парижем, но, как ни расходилось это с его представлением о самом себе, учителем он оказался весьма посредственным, не потому даже, что плохо преподавал, а из-за полного отсутствия дисциплины на каждом его уроке. Год от года ситуация все ухудшалась, что в конце концов обернулось для него враждебным отношением директора и пренебрежением других преподавателей.

Поначалу Пьер Вилькье не придавал этому никакого значения. В его глазах профессиональная деятельность была не более чем житейской необходимостью. Он решил вернуть свой долг обществу в форме, которую сам определял как «минимальный вклад». В самом деле, он чувствовал себя не особо связанным подобными обязательствами; свое истинное призвание он видел в другом; ибо он решил без остатка отдаться этой тайной и единственной страсти — поэзии. Занятию, если только оно может считаться таковым, в общественном мнении скорей неблаговидному и ничтожному, — он и сам, случалось, не боялся рассматривать его под таким углом, — но страсть эта вселилась в него наподобие скрытого недуга, как смутная, разгорающаяся лихорадка, державшая его в вечном возбуждении и беспокойстве, заставлявшая доискиваться смысла во всем, с чем бы ему ни пришлось соприкоснуться. Действительность, таким образом, будто процеженная сквозь его существо, мало-помалу откладывалась в каком-то постоянном уголке его «я», в творческом тайнике, в тишине которого затем все перемалывалось, перестраивалось, пока не приходило в порядок, логика которого неизменно ускользала от него самого. Одно удачное слово, одно редкое созвучие, вдруг вырвавшиеся из этого тайника, скрашивали радостью многие дни его жизни, и лик мира в его глазах от этого менялся. В какой-то мере за это он и полюбил провинцию: время здесь текло по-другому. Сущий пустяк посреди неподвижно однообразных буден зацепит и уже не отпустит вас. Иные события, на которые и внимания не обратили бы в любом другом месте, тут имеют очертания, вес, и даже сама их незначительность вдруг властно напомнит вам об утраченной и вдруг снова ожившей реальности…

Именно так сочинял он свои стихи — с терпеливым прилежанием насекомого, которое ткет свою паутину или кокон. Ему не было дела до того, когда он разрешится от этого бремени; он стремился лишь к неземному совершенству, к неосязаемому и изящному равновесию рифм и вокабул, к невидимому и хрупкому грузу слов; он старательно перемежал дыхание с паузами, твердые слоги с выверенным ритмом скандирования, затухающий или набирающий силу голос со звуковым рядом стиха; он бережно расходовал свои материалы, и таким-то вот образом, помимо его воли, складывалась строфа, всегда неустойчивая, готовая разрушиться, распасться на составные части, но лишь до того момента, когда благодаря неожиданной инверсии, или небывалой форме множественного числа, или новому слову вся эта масса вдруг застывала, сцепленная неразрывно, нерасторжимо. Работа над поэмой иногда напоминала ему приготовление гипса: то и другое приходится сбивать долго, пока смесь остается жидкой. И вдруг, внезапно, когда вы этого даже не ждали, начался процесс затвердения. Вот он, момент, когда надо было работать быстро, наверняка распорядиться каждой деталью, но уже бывало слишком поздно: тесто «схватило». После этого в крайнем случае всегда еще бывало возможно что-то подправить тут или там, но ничего действительно существенного уже нельзя было ни прибавить ни убавить: поэма, напротив, вырвавшись из своей оболочки, уже жила — стремительная и совершенная, как нежданный и краткий свет, вдруг разорвавший ночь.