Внешне наша жизнь изменилась мало. В прежних заботах проходят мои дни — я взращиваю травы, веду дневник, вожу Флер к гавани, меняю свечи в часовне у тела нашей бедной настоятельницы. Сегодня утром я молилась на собственный лад — в полной тишине, одна, не взывая к позолоченным святым в нишах. Час от часу растет моя тревога. Душу бередит дурное предчувствие, что посетило меня в день приезда труппы Лазарильо.

Накануне вечером я укрылась в своей спаленке и раскинула карты. Но и карты не принесли утешения. Флер, ни о чем не ведая, спала в своей кроватке, а мне снова и снова выпадало одно и то же — Башня, Отшельник, Смерть. Сны снились тревожные.

4. 8 июля 1610

Монастырь Святой Марии Морской стоит на осушенном болоте в двух лье от побережья. Слева — болота, которые каждую зиму разливаются; солоноватая вода подступает к самым воротам монастыря, а порой просачивается в погреба, где мы храним провизию. Справа — дорога в город, по ней ездят верхом и на телегах, по четвергам торговцы перевозят с рынка на рынок свой товар — корзины, кожу, продукты. Монастырь у нас старый, двести лет назад его основали доминиканцы, покрыв расходы единственной монетой, которую признавала Церковь, — страхом пред вечными муками.

В ту пору индульгенции и мздоимства некое знатное семейство обеспечило себе попадание в Царство Небесное, дав монастырю свое имя. Но злой рок преследовал доминиканцев с самого начала. Через шесть лет после постройки монастыря всех обитателей истребила чума. Сменилось два поколения, а здания все пустовали, пока их не заняли бернардинки.

Монахинь тогда наверняка было куда больше, чем сегодня, ибо монастырь вмещал раза в два больше нашего нынешнего числа. Время и непогода не пощадили его некогда величавую архитектуру.

Были у монастыря и благодатные годы — в часовне хороший мраморный пол, на единственном уцелевшем окне дивный витраж… С тех пор ветра, хозяева здешних равнин, лишили прочности камень и разрушили арки в западной части построек, и для жилья те ныне непригодны. В восточной части сохранились дортуар, клуатр, лазарет и каминная, а вот кельи для мирян разрушены: в крыше не хватает стольких черепиц, что под сводами гнездятся птицы. Скрипторий тоже в плачевном состоянии; впрочем, это не слишком важно, ведь книг там маловато, да и грамотных среди нас немного. Вокруг клуатра и часовни в беспорядке выросли малые строения, в основном деревянные, — пекарня, кожевня, амбары, коптильня для рыбы. Величественная обитель доминиканцев сегодня напоминает рыбацкую деревушку.

Миряне у нас на подсобных работах. Служить нам — честь; с них труды, подаяния и десятина, с нас — молитвы и индульгенция.

Сама святая Мария Морская — каменная статуя, ныне стоящая у входа в часовню на пьедестале из неотесанного песчаника. Девяносто лет назад мальчишка искал на болотах сбежавшую овцу, а нашел трехфутовую базальтовую глыбу, из которой изваяли женскую фигуру. Нагая грудь, плотно прижатые друг к другу ноги скрыты длинным бесформенным одеянием — местные мигом окрестили ее Русалкой.

Сорок лет назад статую великими трудами перевезли на территорию монастыря, и с тех пор с молившимися ей случилось несколько чудесных исцелений. Святую Марию Морскую очень почитают рыбаки и просят у нее защиты от штормов.

Мне святая кажется старухой. Явно не отроковица — голова устало опущена, ссутуленные плечи блестят, отполированные ладонями благоговейных островитян. Обвислая грудь тоже лоснится: бесплодные и мечтающие о потомстве рыбачки касаются ее и задабривают святую домашней птицей, бочонком вина или корзиной рыбы.

Хотя островитяне почитают ее, на Святую Деву статуя не похожа. Перво-наперво, она слишком древняя, древнее нашего монастыря. Почерневшей базальтовой глыбе не меньше тысячи лет, слюдяные вкрапления в ней словно раздробленные кости. Да и где доказательство, что неизвестный ваятель изобразил Матерь Божию? Нагая грудь статуи непристойна, совсем как у языческих богинь далекого прошлого. Кое-кто из местных по сей день величает ее прежним именем, хотя сотворенные ею чудеса давно доказали, что это святая. Только рыбаки — народ суеверный. Мы соседствуем с ними, но не стали им ближе и понятнее, чем доминиканцы двести лет назад. Для них мы чужестранки, которых следует задабривать десятиной и подношениями.

Монастырь святой Марии Морской — идеальное убежище. Старый, ветхий, оторванный от мира, он стал мне тихой гаванью. До материка неблизко, из клира лишь приходской священник, едва владеющий латынью. Сперва я стала келейницей, двенадцатой на тот момент. Из шестидесяти пяти монахинь лишь половина знала грамоту, а латынь — десятая часть или того меньше. Вначале мне велели читать Библию на капитуле, потом допустили к службам и освободили от многих обязанностей, чтобы я могла читать из большой старой Библии у кафедры.

Однажды мать настоятельница заговорила со мною смущенно, едва ли не робко. Ее просьба касалась послушниц, коих в монастыре было двенадцать, от тринадцати до восемнадцати лет.

— Не след им, да и любой из нас в безграмотности прозябать. Не подучишь их малость? В скриптории у нас книги, да прочесть их скоро будет некому. Подскажи, что и как…

Догадалась я быстро. Добрейшая, по-житейски мудрая мать настоятельница хранила от нас секрет. Удавалось ей это целых полвека, если не более. По причине этой она заучивала длинные главы из Библии, прикрывалась слабым зрением… Мать настоятельница не умела читать на латыни; сдается мне, она вообще не умела читать.

Неизменно присутствовала она на моих занятиях с послушницами — в глубине трапезной, где устроили классную комнату, стояла, склонив голову набок, точно понимала каждое слово. О неграмотности матери настоятельницы я не обмолвилась ни разу, ни сестрам, ни ей самой; пред послушницами советовалась с нею, заблаговременно подготовив, а она тайно, исподволь, выказывала мне благодарность.

Через год по ее велению я приняла постриг и по-новому, полноправно, влилась в жизнь монастыря.

Любезная мать Мария, как мне ее не хватает! Ее вера была простой и честной, аки земля, которую она возделывала. Наказывала она редко — впрочем, поводов почти не возникало, — а в грехе видела следствие несчастий. С согрешившей монахиней она заговаривала мягко, на провинность отвечала не карой, а обратным — на кражу подарком, на леность отдыхом от трудов. Как не устыдиться пред такой щедростью! Однако в душе матери настоятельницы, как и в моей, гнездилась ересь. Вера ее опасно приближалась к пантеизму, о котором меня предупреждал мой старый учитель Джордано. Зато в матери Марии не было ни капли фальши. Чуждая теологических тонкостей, ее философия выражалась одним-единственным словом — любовь. Для матери Марии любовь пересиливала все.

«Люби редко, но метко», — говорила моя мать, так со мной и было всю жизнь. Я и до монастыря думала, что познала любовь. Любовь к матери, любовь к друзьям, темная, запутанная любовь женщины к мужчине. Потом родилась Флер, и все изменилось. Никогда не видевший океана представляет его, рисует из того, что знает, — водоем больше мельничного пруда и больше озера. Однако реальность ярче и сочнее любого плода воображения: запахи, звуки, боль, радость не представить, их можно только прочувствовать. Так и было с Флер. Подобного всплеска эмоций я не испытывала с тринадцати лет. Когда мать Мария впервые поднесла ее к моей груди, я поняла: мир изменился. Прежде я всегда была одна, хоть и не понимала этого — странствовала, боролась, страдала, плясала, блудила, любила, ненавидела и торжествовала одна; подобно животному, я не жила, а существовала — ни забот, ни страхов, ни радостей. Изменилось все вмиг: я стала матерью.

Материнство не только радость, но и вечные тревоги. Я и прежде знала, сколь часто гибнут младенцы — в странствиях не раз и не два видела, как губят их голод и болезни, — однако боль и горечь утраты и представить не могла. Теперь я боюсь решительно всего. Бесстрашная Эйле, что танцевала на канате и летала на трапеции, превратилась в квохчущую клушу, которая ради птенца своего ищет тишины и покоя, а не приключений, как раньше. Лемерль, дитя азарта, осмеял бы мою слабость. «Риск — удел отчаянных». Где бы он ни был, мне его жаль. Ему океан не увидеть.

Сегодня приму отслужили наспех, матутинум и лаудесы не служили вообще. Светает, я в часовне одна. Крыша худая, над кафедрой черепицы менее всего, оттуда и льется белесый свет. Накрапывает дождик, капли, вытекая из залатанного желоба, снова и снова играют минорную гамму из трех нот. В год, когда строили пекарню, мы продали почти все запасы свинца, пожертвовали хорошим металлом ради дрянного камня, сохранностью южного трансепта ради хлеба, душой ради сытости. В отсутствие свинца обходимся глиной и штукатурным раствором — какая уж тут прочность!

Святая Мария Морская взирает на меня с пьедестала. Время превратило ее лицо в блин, оставив лишь пустые круглые глаза. Крупная каменная женщина, она раскорячилась, словно цыганка пред родами. Дверь раскрыта — мне слышен и шелест волн об отмели, и крики птиц. Чайки, кому же еще здесь кричать? Черных дроздов на Нуармутье нет.

Видит ли меня сейчас мать настоятельница? Слышит ли святая мою беззвучную молитву?

Наверное, это крики чаек меня растревожили. Наверное, из-за отмелей пахнуло свободой.

Черных дроздов здесь нет.

Поздно, слишком поздно. Только помяни дьявола, потом вовек не избавишься! Его образ словно въелся мне в глаза — хоть закрывай их, хоть нет, он предо мной. Черный вестник несчастья не отпускал меня ни на минуту. Он был со мной всегда, и во сне, и наяву. Пять лет мира и спокойствия — больше, чем я рассчитывала, и больше, чем заслужила. Все возвращается на круги своя, как говорят островитяне. Прошлое накрывает меня, словно прилив — отмели.

5. 9 июля 1610