Вернее, в его постель, которую они даже не потрудились расстелить, чтобы отпраздновать примирение.

* * *

Увы, идиллия меж ними длилась недолго. Да и никакой идиллии не было!

Как только самолюбие было утешено, Аполлинария поняла, что нервные объятия Достоевского – это не то, что ласки Сальватора. Она мигом раскаялась в своем порыве и стала отказывать любовнику в новых ласках… Достоевский почти силой заставил ее поехать с ним в Италию – рассеяться, развлечься. Он рассчитывал вернуть прошлое, хотя поклялся перед отъездом, что будет ей только «как брат».

Заехали в Баден-Баден, потом отправились в Турин, Рим, Неаполь. Федор Михайлович беспрестанно играл в рулетку. В первую же игру Достоевский выиграл громадную сумму – больше 10 тысяч франков. Это примерно около 2500 рублей, и он почувствовал себя Крезом. Правда, из десяти с лишком тысяч франков он все же половину спустил-проиграл – ну, совершенно случайно! Строго говоря, в рулетку никто не умеет играть. Ну, разве два-три человека. А остальные всё проигрывают дотла.

Вот и он: проигрывал и писал умоляющие письма в Россию – брату, родным. И все с просьбой выслать денег, якобы «на писанье романа». В гостиницах они с Аполлинарией селились в разных номерах, Достоевский сидел с ней допоздна, гладил ее руку, утешал, слушая бесконечные рассказы про неверного, но незабытого и любимого, ах как сильно любимого Сальватора… Но вот Аполлинария собиралась спать – и Достоевский демонстративно пытался держать слово и быть братом. Но ведь страдание – разменная монета… Аполлинария не хотела страдать одна. И она издевалась над любовником как могла. Медленно раздевалась, глядя ему прямо в глаза недобрым взглядом, который возбуждал его до крайности. А распалив желание, она гнала жаждущего прочь, после чего слушала, как из соседней комнаты доносятся его плач, вой, досадливые удары тростью в стену… Это возбуждало ее, она распахивала дверь, распахивала объятия, а наутро оба ненавидели друг друга за «слабость» и едва разговаривали. Каждый считал, что другой ему чего-то недодал, чем-то обманул, в чем-то предал… Другой был во всем виноват!

«Куда девалась моя смелость? Когда я вспоминаю, что’ я была два года назад, я начинаю ненавидеть Достоевского, он первый убил во мне веру…» – так думала Полин. Что думал Достоевский, можно узнать из писем, которые он позднее писал сестре Аполлинарии, Надежде Сусловой, с которой был в дружеских отношениях: «Аполлинария – больная эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны. Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства в уважение других хороших черт, сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям».

Те же черты мы найдем у всех героинь романов Достоевского, которые, без преувеличения сказать, списаны с Аполлинарии. Тайные психологические мотивы этой любви-ненависти можно обнаружить в «Записках из подполья», в «Идиоте» и даже в «Исповеди Ставрогина».

А дальше в том письме к Надежде Сусловой прорывается крик души доведенного до полного отчаяния человека: «…Ведь она знает, что я люблю ее до сих пор. Зачем же она меня мучает? Не люби, но и не мучай…» И невольно вспомнятся и Настасья Филипповна, и Катерина Ивановна из «Братьев Карамазовых», а также и другие героини-мучительницы: Авдотья Романовна Раскольникова («Преступление и наказание»), Аглая Епанчина («Идиот»), Ахмакова («Подросток»), Грушенька («Братья Карамазовы»), но в первую очередь – Полина из «Игрока» (тем паче что здесь описаны обе патологические страсти Достоевского: к игре и к Аполлинарии).

О степени отчаяния писателя в ту пору можно догадаться, читая именно этот роман. Вот одно из мимолетных замечаний: «…Генерал так влюбился, что, пожалуй, застрелится, если mademoiselle Blanche его бросит. В его лета так влюбляться опасно…»

Именно в лета Федора Михайловича так влюбляться было опасно. Это ему впору было застрелиться!

Правда, в «Игроке» истинный alter ego Достоевского – не генерал. Это Игрок. Он носит имя Алексея Ивановича, и ему лет двадцать. Он тоже влюблен в Полину до полусмерти и грозит, что покончит с собой. Алексей Иванович настойчив, даже агрессивен в своих признаниях-домогательствах, он на эту карту (вот уж и впрямь!) сделал ставку немалую – свою жизнь.

«– Я действительно считаю себя вправе делать вам всякие вопросы… именно потому, что готов как угодно за них расплатиться, и свою жизнь считаю теперь ни во что.

Полина захохотала:

– Вы мне в последний раз, на Шлангенберге, сказали, что готовы по первому моему слову броситься вниз головою, а там, кажется, до тысячи футов. Я когда-нибудь произнесу это слово единственно затем, чтоб посмотреть, как вы будете расплачиваться, и уж будьте уверены, что выдержу характер. Вы мне ненавистны – именно тем, что я так много вам позволила…»

Потом Игрок пытается разобраться в своем отношении к Полине: «И еще раз теперь я задал себе вопрос: люблю ли я ее? И еще раз не сумел на него ответить, то есть лучше сказать, я опять, в сотый раз, ответил себе, что я ее ненавижу. Да, она была мне ненавистна. Бывали минуты (а именно каждый раз при конце наших разговоров), что я отдал бы полжизни, чтоб задушить ее! Клянусь, если б возможно было медленно погрузить в ее грудь острый нож, то я, мне кажется, схватился бы за него с наслаждением. А между тем, клянусь всем, что есть святого, если бы на Шлангенберге, на модном пуанте, она действительно сказала мне: „Бросьтесь вниз“, то я бы тотчас же бросился, и даже с наслаждением. Я знал это…»

А между тем Полина, вернее, ее прототип – Аполлинария, тоже была обуреваема подобными мыслями!

Федор Михайлович писал Надежде о том, что Аполлинария «вечно будет несчастна». Но ведь именно запутанные, мучительные отношения с Достоевским, а не только измена Сальватора чуть не довели эту вроде бы сильную, независимую, эмансипированную женщину до самоубийства. Об этом свидетельствует документально-мемуарная повесть Сусловой «Чужая и свой»: героиня ее, Анна Павловна – alter ego Аполлинарии, – бросается в реку…

Однако Достоевский «друга верного» (так он назовет Аполлинарию спустя несколько лет) от самоубийства удержал. Каким образом – неведомо. Кто знает, быть может, не обошлось без тех резонов, которые приводил один из героев «Униженных и оскорбленных», князь Валковский:

«Все для меня, и весь мир для меня создан. Послушайте, мой друг, я еще верую в то, что на свете можно хорошо пожить. А это самая лучшая вера, потому что без нее даже и худо-то жить нельзя: пришлось бы отравиться. Говорят, так и сделал какой-то дурак. Он зафилософствовался до того, что разрушил все, все, даже законность всех нормальных и естественных обязанностей человеческих, и дошел до того, что ничего у него не осталось; остался в итоге нуль, вот он и провозгласил, что в жизни самое лучшее – синильная кислота. Вы скажете: это Гамлет, это грозное отчаяние, словом, что-нибудь такое величавое, что нам и не приснится никогда. Но вы поэт, а я простой человек и потому скажу, что надо смотреть на дело с самой простой, практической точки зрения. Я, например, уже давно освободил себя от всех пут и даже обязанностей. Я считаю себя обязанным только тогда, когда это мне принесет какую-нибудь пользу… Люби самого себя – вот одно правило, которое я признаю. Жизнь – коммерческая сделка… Идеалов я не имею и не хочу иметь; тоски по ним никогда не чувствовал. В свете можно так весело, так мило прожить и без идеалов… я очень рад, что могу обойтись без синильной кислоты. Ведь будь я именно добродетельнее, я бы, может быть, без нее и не обошелся… Нет! В жизни так много еще хорошего. Я люблю значение, чин, отель; огромную ставку в карты (ужасно люблю карты). Но главное, главное – женщины… и женщины во всех видах; я даже люблю потаенный, темный разврат, постраннее и оригинальнее, даже немножко с грязнотцой для разнообразия…»

Короче, живы остались и тот, и другая. Но это взаимное выворачиванье душ наизнанку и погружение туда по локоть грязных рук, это «путешествие мазохистов» окончательно отвратило их друг от друга. Осенью того же, 1863 года Аполлинария вернулась в Париж, а Достоевский отбыл в Петербург.

И вот тут-то она вполне претворила в жизнь советы своего наставника. Давно забыты были прежние намерения («Буду честной, буду с кем-то только по любви»). «Грязнотца» пришлась по вкусу. Ее дневник переполнен именами поклонников и возлюбленных: лейб-медик, Робескур, Валах, поляк, грузин, Утин, молодой граф Салиас, русский доктор, французский доктор, господин из библиотеки… Аполлинария не без удовольствия обнаружила, что обладает изумительной способностью сводить мужчин с ума, что она самая настоящая femme fatale – холодная, насмешливая, сдержанная, но при этом – манящая, распаляющая воображение… Да, пришлось признаться, что она любит любовь, но по сути натуры своей она была не способна этому радоваться, а до самой смерти упорно и горько продолжала винить Достоевского в том, что именно он разбудил в ней алчную, ненасытную чувственность. «Я чувствую, что я мельчаю, погружаюсь в какую-то тину нечистую и не чувствую энтузиазма, который бы из нее вырывал, спасительного негодования!»

Ну да, разве возможно не мельчать в таком ужасном городе, как Париж, столица мирового порока!

«До того все, все продажно в Париже, все противно природе и здравому смыслу, что я скажу в качестве варвара, как некогда знаменитый варвар сказал о Риме: „Этот народ погибнет!“ Лучшие умы Европы думают так. Здесь все продается, все: совесть, красота… Я так привыкла получать все за деньги: и теплую атмосферу комнаты, и ласковый привет, что мне странным кажется получить что бы то ни было без денег…

Я теперь одна и смотрю на мир как-то со стороны, и чем больше я в него вглядываюсь, тем мне становится тошнее. Что они делают! Из-за чего хлопочут! О чем пишут! Вот тут у меня книжечка: шесть изданий вышло за шесть месяцев. А что в ней?.. восхищаются тем, что в Америке булочник может получить несколько десятков тысяч в год, что там можно выдать без приданого, сын 16-летний в состоянии сам себя прокормить. Вот их надежды, вот их идеал. Я бы их всех растерзала!»