Дама издала сдавленный стон, и мужчина на кровати пробудился от своей дремоты. Он уставился на молодую женщину так, словно не верил своим глазам.

– Аполлинария? – прошептал он, но тотчас умолк и лежал затаясь, словно боялся спугнуть чудесное видение.

Видение, впрочем, вело себя довольно бойко. Оно отшвырнуло зонтик и сняло маленькую кокетливую шляпку. Тотчас стало видно, что видение острижено по самой что ни на есть экстравагантной моде, следовать которой, впрочем, позволяли себе только наиболее смелые эмансипантки. Пристроив шляпку на туалетном столике и задорно тряхнув кудрями, видение отстегнуло кружевные воротничок и манжеты и положило их рядом со шляпкой. И при этом хранило подчеркнуто безучастное выражение лица.

Затем русоволосая женщина расстегнула маленькие пуговки на блузе и сняла ее.

При виде белых холмиков, вздымающихся над корсетом, мужчина резко сел. Дама, которую называли то Полин, то Аполлинария, развязала юбку и спустила ее на пол. Две нижние юбки вместе с кринолином последовали туда же. Перешагнув через бесформенное нагромождение ткани и китового уса, дама расстегнула корсет и осталась в кружевной сорочке и коротких панталонах. Белые ажурные чулки были схвачены подвязками чуть выше тонких колен.

Затем она, не снимая башмаков, стала на колени на постель и подползла к мужчине. Медленно провела тонкими пальцами по его плечам, стягивая пиджак…

С хриплым криком он стиснул красавицу в объятиях и опрокинул на постель. Любовное неистовство его было таким самозабвенным, таким всепоглощающим и одновременно таким трогательным, что равнодушное лицо Аполлинарии смягчилось, глаза повлажнели.

«Тореадор плачет, убивая быка!» – вдруг вспомнилось ей. Лицо ее исказилось от боли, и она впилась в губы своего любовника таким крепким, таким жестоким поцелуем, что оба почувствовали вкус крови.

Впрочем, ему было чем хуже, тем лучше. Он и не это стерпел бы, только бы вновь и вновь держать ее в объятиях – эту женщину, которая разбила ему сердце, задурила голову, измотала душу, которая стала его навязчивой идеей, его la femme fatale… роковой женщиной его книг.

Ну да, книг. Ведь этот обуреваемый страстью мужчина был не кто иной, как русский писатель Федор Достоевский, а его распутная муза тоже была русской и звалась Аполлинарией Сусловой…


– Позвольте спросить, богиня, зачем вам вся эта политика? – ухмыльнулся седой розовощекий профессор новейшей истории. – Вы прекрасны, как Афродита, вам бы…

Он не договорил, потому что лилейная ручка хлестко – очень хлестко! – с оттягом приложилась к его бритой щеке. Вслед за тем Афродита гордо повернулась и вышла из аудитории.

Жаль, размышляла она, стуча каблучками по ступенькам широкой лестницы, теперь на лекции этого профессора уже не попасть… Ну отчего мужчины такие однообразные монструозные идиоты?! Отчего не способны допустить, что женщина желает послужить Отечеству и народу? Отчего, завидев хорошенькую мордашку, немедленно начинают – все как один! – говорить пошлости? И отчего убеждены, что ежели оную мордашку обрамляют не туго заплетенные косы, а облачко стриженых кудрей, то обладательница их – доступная женщина?

Хорошо сестре Надежде: она тоже стриженая, однако мужчины глядят на нее с уважением и даже не слишком-то косоротятся, узнав, что мамзель Суслова-младшая намерена сделаться врачом. Белый халат ее напоминает непробиваемые латы, правда, несколько выпирающие на груди, но никто даже не думает протянуть руки, чтобы испытать эту грудь на упругость. А все дело в том, что Наденька, между нами говоря, страшна, как смертный грех. Поэтому ее отчаянное нежелание беречь какой-то там домашний очаг не слишком-то эпатирует общество. Ну разве что какой-нибудь злословец назовет ее «синим чулком»… Да что ж в том дурного? Это ведь скорее комплимент!

Хорошо Надежде. А вот мамзель Сусловой-старшей приходится отдуваться за двоих. Отчего-то все так и норовят если и не щипнуть ее за вызывающе выпяченный бюст, то хоть пошлым комплиментом одарить. Думают, ежели барышня остриглась, начала курить и записалась в университет вольнослушательницей, то она желает не образовываться в одной аудитории с мужчинами, а просто жаждет расстаться с девичьей честью так же легко, как рассталась с косой – девичьей красой.

Неужели это желание у нее на лице написано?

Аполлинария воровато оглянулась, словно боясь, что ее мысли кто-то подслушает, и покрепче прижала к боку свой простенький портфельчик. Бог с ними, с лекциями по новейшей истории. Надо надеяться, в редакции журнала «Время» она встретит по-настоящему передовых личностей мужского пола. Уж наверняка редактор этого журнала, господин Достоевский, далек от амурных шалостей, как небо от земли.

Известный писатель, окруженный ореолом мученичества, всего год назад вернувшийся из ссылки, был в Санкт-Петербурге невероятно популярен, а среди студенческой молодежи пользовался огромным авторитетом. Он непременно должен одобрить повесть Аполлинарии «Покуда». Да-да, она сразу начала с довольно объемного произведения. Привыкнув лукавить даже с собой, Аполлинария не желала признаться: она «обратилась к литературе» лишь потому, что сестрица Надежда уже напечатала в «Современнике» какой-то жалкий рассказишко, почему-то одобренный Некрасовым и Чернышевским.

Да ладно, что эти двое понимают в литературе! Вот Достоевский…

У Надежды рассказ, а у Аполлинарии – повесть. И повесть Сусловой-старшей должна быть опубликована у Достоевского. Должна!

Впрочем, нет. Она не подпишется настоящим именем. Надо выдумать какой-нибудь эффектный псевдоним… Жорж Занд, быть может? Аполлинария хихикнула. Это очень претенциозно. Лучше подписаться просто: «А. С-ва». Звучит интересно, даже загадочно…

У нее даже и мысли не было, что ее может ждать неудача. Аполлинария Суслова была довольно самоуверенной особой.

Ну что ж, не зря говорят: нахальство – половина успеха…

И вот в ноябре 1861 года вышел в свет 5-й номер семейного журнала братьев Достоевских «Время». Читатели с изумлением обнаружили между 8-й главой «Записок из мертвого дома» и романом в стихах Якова Полонского «Свежее предание» довольно беспомощную повесть «Покуда», подписанную «А. С-ва». Кто такая? – удивился читающий Петербург. Откуда взялась? Почему Достоевский, который известен своей суровостью к авторам, напечатал эти бредни?

…Ему было сорок. Позади первая литературная слава, а также – восемь месяцев заточения в Петропавловской крепости, ссылка в Тобольск, которой лишь в последнюю минуту была заменена «смертная казнь через расстреляние», затем «мертвый дом» в Омске… Позади надрыв души, дошедший до предела, усугубленный женитьбой на Марье Дмитриевне Исаевой, «вдове надзирателя по корчемной части», полубезумной, больной… смертная скука поселения в Твери… Он спасался только работой, своим писательским трудом, а также острым, патологически острым увлечением – карточной игрой. Не раз она будет потом воспета в его романах с тем же пылом, с каким поэт воспевает любимую женщину.

Впрочем, и любимой женщине в его романах тоже сыщется место.

Как влекло его женское тело! Как влекла плотская любовь! Нет, Достоевский не мучился от вынужденного воздержания, жена всегда была к услугам (зачем бы еще он женился-то, а?), да вот беда: жизнь с ней, больной физически и душевно, лишь разъедала и без того уязвленный разум и душу самого Федора Достоевского. Обладая женой, которая по долгу супружескому обязана была ему отдаваться, он чувствовал себя преступником, насильником. А хотел иного, а мечтал о другом – об ответном пожаре чувств, о взаимной страсти.

Боже ты мой, да какой же мужчина об этом не мечтает?! Но неужто одни только проститутки способны изображать огонь в постели? Неужели все женщины смотрят на мужей своих, как на мучителей и палачей? Неужели каждая из них убеждена, что удовольствие в постели получает только мужчина, а женщина должна терпеть его натиск, стиснув зубы и сжав колени?

Достоевский был измучен этими вопросами, измучен своими темными желаниями, и ему показалось, что он второй раз в жизни пережил минуту опустошительного счастья – состояние помилованного в последнюю минуту, – когда заглянул в серые глаза той стриженой особы с независимым носиком и надменно вздернутыми бровями, которая притащила ему в редакцию свое беспомощное рукомесло. Он и не вчитывался в строчки, написанные корявеньким почерком, который выдавал отнюдь не любительницу чистописания. Гораздо больше он смотрел на высокую грудь, обтянутую темным сукном… Вдох-выдох, вверх-вниз… Пушистые ресницы, серые глаза…

О господи, какая мука!..

Забегая вперед, можно сказать, что долго мучиться ему не пришлось. Начинающая писательница относилась к автору «Униженных и оскорбленных» и «Белых ночей» с экстатическим восхищением. Что могло быть лучше, чем отдаться (ну наконец-то, ах, наконец-то она познает безумие страсти!) этому великому человеку и изведать наслаждение в его объятиях!

Однако Аполлинария была не только хороша собой и чувственна, словно растение росянка, а еще и бесовски умна. Она мигом поняла суть натуры своего измученного жизнью, неурядицами, невзгодами и желаниями любовника: он не способен быть абсолютно счастливым, он мучительно желает счастья горького, ядовитого, разъеденного ссорами, и сама страсть должна быть вечно на изломе раскаяния, мучения, разлуки… Ну что ж, это вполне отвечало тайным желаниям Аполлинарии, которая и сама-то была изрядная мазохистка, хоть слова такого в обиходе еще не было и Леопольд-Захер Мазох еще не написал свою знаменитую «Венеру в мехах», а лишь набирался по мере сил жизненного опыта, который и ляжет в основу прославившего его произведения.

А видимо, носилось, носилось-таки что-то этакое в воздухе золотого девятнадцатого столетия…