Впрочем, бог с ними, с воздухом, столетием, Леопольдом и Венерой. Великий русский писатель и его юная возлюбленная (Аполлинария была на двадцать лет моложе Федора Михайловича) и впрямь были чрезвычайно хороши! Они обожали осыпать друг друга упреками, клясть связывающие их отношения и, буквально лишь поднявшись с постели, бежали (ну ладно, шли!) каждый к своему письменному столу и строчили эпистолы соответствующего содержания: Аполлинария – о том, что Достоевский обманул ее девичье доверие, раскрыл ей грязную тайну, разбудил в ее юной душе темную силу мстительности, разбил в ее душе образ «Сияющего», каким она хотела его видеть… Достоевский – о том, что да, он совсем-совсем плохой и еще гораздо хуже, что она его еще не знает, что… что… что…

Взаимное отвращение любовников дошло наконец до того, что они решили соединить свои судьбы. И тут вдруг Федор Михайлович вспомнил то, о чем успел подзабыть в угаре страсти. Он-то ведь, оказывается, женат, вот какая история! Жена Марья Дмитриевна с пасынкой Пашей жила в это время во Владимире. Больная женщина…

Развод невозможен, как бы ни хотела его Аполлинария. Невозможен!

Ох, как она была оскорблена… Ссоры и сцены ревности Достоевского (в отместку Аполлинария кокетничала со всеми подряд) становились все более пылкими и пробуждали все более темные стороны мужской натуры. Слово «сладострастник» было уже слишком мягким для описания пожиравших его демонов и потребностей.

К тому же он ведь был картежник, заядлый игрок, больной этой страстью так же, как он был болен страстью к женскому телу. Иногда именно за карточным столом он находил отдохновение от телесных мучений, иногда, наоборот, бело-розовое тело Аполлинарии казалось приманчивее зеленого сукна.

Интересно, что произошло бы, если бы он вздумал обладать Аполлинарией на зеленом сукне карточного стола, под крики крупье: «Делайте ваши ставки, господа! Карта бита!»

Видимо, вот тут-то им и было бы суждено испытать то самое несказанное удовольствие, к которому оба стремились, душевно и физически истязая друг друга.

Однако Аполлинария вдруг ощутила, что любовная история, которая длится уже два года, начинает ее слегка утомлять. К тому же ревность – необоснованная в то время – Достоевского возымела противоположный результат и разбудила новые фантазии Аполлинарии, наведя ее на мысль, что с другим мужчиной она испытала бы куда более сильный чувственный угар. И вообще – почему бы не подогреть остывающий костер новой растопкой?

Она вообразила себя в объятиях нового любовника… может быть, даже не одного… Где ж найти столько раскованных мужчин?

Где-где… В Париже, разумеется!

Аполлинария объявила о своем намерении ехать в Париж и изучать иностранные языки. Желание это встретило горячее одобрение в семье, и вот почему.

Правительство вдруг запретило женщинам посещать университетские лекции, и мечта Надежды стать доктором, казалось, рухнула. Однако отец ее, раньше очень не одобрявший эмансипированности дочерей, внезапно одумался. После долгих советов и споров батюшка выделил своей умной дочке деньги, вполне достаточные для изучения медицины в Швейцарии. Правда, швейцарцы оказались весьма консервативны: в тот день, когда Надежду зачислили в университет, толпа студентов, отнюдь не признающих женского равноправия, а может быть, просто женоненавистников, устроила жуткую демонстрацию под окнами квартиры, которую сняла для себя Надежда. Свист, улюлюканье, выбитые стекла… Однако Надежду этим было не пронять. Она училась, училась, училась… а между лекциями писала старшей сестре нравоучительные дидактические письма. Как правило, все они служили растопкой для камина, однако отец, который на старости лет словно с печки упал – сделался горячим поборником женского образования, хоть тресни! – все уши старшей дочери прожужжал: он готов дать деньги на пансион и лекции, только учись!

И непременно в Париже…

Ну и пожалуйста!

Она в два счета собралась и уехала, немножко досадуя, что не удалось на прощанье как следует рассориться по этому поводу с Достоевским: то-то переживаний было бы, то-то приятных эмоций! Но, во-первых, он был теперь занят тем, что люто ревновал Аполлинарию к своему собственному брату, совладельцу «Времени», а также к поэту Якову Полонскому, и был даже рад, что она уезжает; во-вторых, он надеялся и сам вскоре присоединиться к любовнице в Париже, где, говорят, на каждом шагу казино, да и до Монте-Карло рукой подать… Они решили съездить туда вместе, а потом побывать и в Италии. В третьих, «Время» вот-вот должно было приказать долго жить, и Достоевский не хотел присутствовать при погребении этого некогда столь дорогого ему литературно-художественного трупа.

Он поспешил свернуть дела и уехать, убежденный, что в Париже его ждет Аполлинария. Но его ждал большой и не слишком-то приятный сюрприз…


27 августа 1863 года Достоевский был уже в Париже. Он примчался к Аполлинарии в отель – и увидел ее отчужденные глаза. И услышал:

– Я думала, ты не приедешь.

– Почему?!

– Потому что я написала тебе письмо.

– Какое письмо?

– Чтобы не приезжал.

– Отчего?!

– Оттого, что поздно.

Она и в самом деле написала такое письмо: «Ты едешь немножко поздно: все изменилось в несколько дней. Ты как-то говорил, что я не скоро смогу отдать свое сердце. Я его отдала в неделю по первому призыву, без борьбы, без уверений, без уверенности, почти без надежды, что меня любят. Я была права, сердясь на тебя, когда ты начинал мной восхищаться. Не подумай, что я порицаю себя, но хочу только сказать, что ты меня не знал, да и я сама себя не знала. Прощай, милый!»

…Первое время Полин действительно посещала в Париже лекции по литературе и истории, общалась с жившими здесь русскими, даже встречалась с Герценом (это было модно, особенно среди юных эмансипированных нигилисток!), с Тургеневым, к которому у нее были рекомендательные письма от Полонского… Потом вдруг случайно на улице познакомилась со студентом-медиком Сальватором.

Познакомил их ветер, который вдруг принялся непочтительно играть юбками женщин, проходивших близ почтенного здания Сорбонны. Одна из юбок была вздыблена чуть ли не выше хорошенькой стриженой головки… По чистой случайности и юбка, и стрижка принадлежали одной и той же даме – Аполлинарии, или Полин, как ее принялся называть Сальватор.

Достоевский, обезумев от ревности, позднее назовет Сальватора «не серьезным человеком, не Лермонтовым», «молодым красивым зверем». Ну что ж, он таким и был. А Аполлинарии только этого и нужно было, если честно сказать. Сначала она была восхищена и взбудоражена новыми ощущениями, которые испытывала в горизонтальном положении, потом вдруг поняла, что влюбляется не на шутку. Здесь все было просто, конечно: без душевных надломов, психологических вывихов и прочих интеллигентских штучек (не Лермонтов, вот уж точно!). Однако без мазохизма не обходилось и с «тореадором из Севильи»: разойдясь или подвыпив, испанец легонько поколачивал Аполлинарию, а ей это безумно нравилось.

К несчастью, Сальватор отлично знал цену своей красоте и мужскому пылу и был убежден, что сто’ит гораздо больше, чем ему может давать эта русская – очень хорошенькая, конечно, и великолепная любовница, но довольно-таки стесненная в средствах. Хорошеньким имя легион, пылких штучек тоже полным-полно, а вот найти даму с кошельком, тугим и в то же время щедро распахнутым…

Сальватор пользовался кошельком Аполлинарии, пока ему не открылся другой – побогаче. Однако «эта русская» оказалась очень привязчивой, не сказать – навязчивой. Он без околичностей намекнул на скорую разлуку, дескать, прости, мон амор, но мой дядя самых честных правил не в шутку занемог в Америке и уважать себя заставил, поэтому я должен буду вскоре уехать, чтобы с больным сидеть и день и ночь, не отходя ни шагу прочь… Какое низкое коварство полуживого забавлять, не правда ли?!

То есть все это было преподнесено на испано-французский манер, конечно, однако Аполлинарию все равно не впечатлило. Она не в силах была отстать от Сальватора, потому что впервые в жизни осознала: мужчина существует вовсе не для приватной болтовни, а для постели. В постели же лучше не тратить время на психоанализ, а заниматься тем, для чего эта постель и расстелена. Чем дольше заниматься, тем лучше! Поговорить же можно и с соседкой по табльдоту в пансионе.

А Сальватору окончательно надоел затянувшийся роман. Однако он не стал резать скальпелем по живому (тем паче что в то время анестезия уже начинала входить в моду даже между самыми радикальными хирургами), а послал к милой Полин закадычного друга. Тот явился в пансион к «этой русской» и с приличным выражением, чуть ли не роняя слезы, наплел: Сальватор-де тяжко болен, у него тиф, поэтому в ближайший месяц или даже в ближайшие два месяца он не сможет с вами встречаться. Нет-нет, навещать его ни в коем случае нельзя: тиф заразен!

Сальватор посчитал, что месяц, тем паче два, более чем достаточный срок, дабы угасла самая пылкая страсть. Может быть, он не ошибался, может быть, Полин утешилась бы… Однако он не учел, что «эта русская», снедаемая тоской, отправится бродить по Парижу и притащится именно туда, где начиналось ее счастье, – к древним стенам Сорбонны…

Жизнь состоит из потрясающих совпадений: эту истину враз постигли два человека – Сальватор и Аполлинария Суслова.

В первую минуту ей ничего так не хотелось, как убить коварного негодяя, этого изменника, этого… этого… Во вторую минуту она поняла, что для разбитого женского сердца существует единственный склеивающий материал: ощутить свою власть над другим мужчиной. Попросту сказать, клин клином вышибай!

В то время под рукой был единственный клин – Федор Михайлович Достоевский. И Аполлинария со всех ног устремилась к нему.