— Будет сделано, синьор.

— Не сомневайтесь.

— Еще бы мы все вместе да за целый день не вскопали!

— Если дождя не будет!

Доменико смерил того, кто это сказал, таким взглядом, словно вот-вот на него кинется — и голосом жестким, как удар долота по камню, заявил:

— Если пойдет дождь, будете сцеживать вино. Джакко, дашь им ключи от погреба — они у тебя нарочно на такой случай.

— Да, синьор. Как скажете.

Наконец он вспомнил про трактир — взглянул на часы и увидел, что откладывать дальше некуда. И тронулся прочь.

Стремительно темнело, облака на горизонте обещали дождь. Пьетро сидел, засунув руки в карманы — хотелось засвистеть, но при отце он не решался. В темноте казалось, что ноги лошади бьются друг о друга. Доменико правил раздраженно — он забыл распорядиться, чтобы выкопали ямы под посадку олив. Опасаясь, что приказания его не исполнят в точности, он с тревожным замиранием сердца мысленно следовал за всем, что делается в имении. И терзался, что не может быть там постоянно. Порой ему так хотелось застать батраков врасплох, что это желание еще сильней разжигало в нем ярость.

Он думал уже вернуться назад — посмотреть, не остался ли кто слоняться по двору, перемывать ему косточки. Посмотрел на облака, и ему захотелось сбить их кнутом на землю.

Тем временем Пьетро охватило глубокое оцепенение: коня вместе с коляской задом наперед затянуло в бездонный провал его души.

Ощутив во рту вкус своей слюны, он вздохнул и вдруг, безотчетным движением, уронил голову вперед и сам чуть не упал.

— Ты чего? — закричал Доменико.

Он подумал, что Пьетро заснул, и хотел дать ему тумака.

Резали воздух кипарисы на вершине Вико-Альто. Рыжели ворота Порта Камоллия и далеко был виден первый из зажженных внутри городских стен фонарей.

Деревья, растянувшиеся вдоль откоса железной дороги, вместе со всеми своими кронами бесшумно плыли на фоне гор изумительно ясного лилового цвета: нежны были очертания Базилики Оссерванца.

Над крышами улицы Камолья взлетала в небо белая сияющая верхушка башни Торре-дель-Манджа — но колокол с железной арматурой были темнее.


После судорог Анна целый день лежала в кресле, прямо в трактире. Лицо ее белело — и Ребекка, чтобы хозяйке стало легче, расстегивала на ней лиф. Но повара и официанты без конца подходили к ней с вопросами, и она открывала глаза, смотрела в одну точку, а потом, вся передернувшись, отвечала. Перебираться в кровать она не хотела, чтобы не тревожить еще больше мужа. Но в такие минуты ей было очень неспокойно — ведь Пьетро оставался без ее присмотра.

Ей казалось, она выключена из жизни, казалось — она ни разу ничего для него не сделала. И спокойствие нынешней зажиточной жизни было подпорчено воспоминаниями о былой нищете.

— Не бывает все так, как нам хочется! — говорила она.

И так горька была эта усталость от жизни, что она боялась, что больше не может назвать себя хорошей. Предчувствие смерти не покидало ее, и вера в Бога здесь не спасала.

С этими чувствами она устремляла взгляд на Пьетро и приходила в такое отчаяние, что сама пугалась.

Расстроенные болезнью нервы лишь усиливали это необъяснимое чувство безутешного горя: она привыкла выздоравливать сама, и ей не верилось, что ей хоть чем-нибудь могут помочь. При этом она надеялась поправиться: не потому, что верила врачу — просто у нее был сын.

Она не умела с ним разговаривать. И понимала, что вот он растет, а она так и не смогла сделать его своим ребенком, так не сказала ему ни одного из тех слов, что могли бы стать ей утешением. И даже когда он был рядом, они все равно упорно не понимали друг друга.

Своих чувств к ней Пьетро старался не проявлять — а то станет еще маменькиным сынком. А его выходки повергали ее в бурное, неуместное отчаяние. Поэтому Пьетро шарахался от материнской заботы. Тогда Анна прибегала к последнему средству:

— Нет в тебе уважения к матери!

Пьетро, не слушая, в раздражении выскакивал за дверь.

Рассказывая все это Ребекке, Анна рыдала. А та возражала с полуулыбкой:

— Да что вы так расстраиваетесь?

Но отчасти была довольна — как-никак, она его выкормила и хотела, чтобы ее он тоже любил. Анна упорно этого не замечала и жаловалась:

— Вечно ты его оправдываешь!

— Я?

И Ребекка готова была обидеться.

Когда Пьетро видел, как она плачет, то думал, что она злая и ему хотелось выкинуть что-нибудь похуже.

Анна с барской снисходительностью давала Ребекке и Мазе советы, как воспитывать Гизолу — так ее власть над девочкой становилась еще крепче, проявляясь порой в благородной заботе: например, когда она велела Мазе не перегружать девочку работой или дарила ей всякий раз на Новый год платьице, которое покупала у разносчиков, останавливавших свои тележки у входа в трактир.

В ответ Гизола вручала ей букетик цветов, раздобытый любыми правдами и неправдами вплоть до воровства, и желала всего наилучшего.


Когда земляки Доменико бывали в Сиене, то непременно обедали у него в трактире, привозя с собой новости и приветы от родственников, а порой и узелок с фруктами.

Один из таких товарищей, желая, чтобы его сынок Антонио освоил профессию каменщика, к чему в Чивителле было мало возможностей, просил Доменико устроить его к какому-нибудь хорошему мастеру. По праздникам Доменико приглашал его к Пьетро в гости — так и пришлось молодым людям, почти одногодкам, несмотря на несходство характеров, стать друзьями. Агостино недолюбливал Антонио, и был забыт.

И поскольку, гуляя вдвоем, они почти каждый раз, по указке трактирщика, доходили до Поджо-а-Мели, через несколько месяцев Антонио похвастался, что у них с Гизолой был тайный разговор. Так и было на самом деле, но Пьетро в первую минуту решил, что приятель врет — и ощутил жестокое разочарование, боль уязвленного самолюбия. Друг не должен лгать. Что сказал он Гизоле? И как он мог говорить с ней без его ведома?

Как унизительно, когда другие не уважают твоих чувств и терзают твою душу, пока она не распадется на части!

Эти другие делали с ним все, что хотели — а у него от волнения перехватывало горло. Он пугался, краснел и терялся. Все было против него: изнуряющая дорога и жгучее солнце, неуклюжая одежда и слишком пухлые руки. Он пытался отбросить эти мысли, твердил себе, что все не так, но в отупении слышал в ушах тяжкий грохот, и думал, что вот-вот упадет.

Пьетро казалось, что на лице у него ясно и неприкрыто написано его прямодушие — и это злило его до дурноты. Он сгибался под гнетом споет беспокойного духа, от которого и сам рад был бы избавиться.

Как-то раз в воскресенье они с Антонио снова пошли в Поджо-а-Мели: Пьетро поспорил, что выведет его перед Гизолой на чистую воду. Но ему было стыдно, что он так раскрылся. И рядом с другом он чувствовал себя каким-то мелким — словно Антонио внезапно стал выше.

Они поссорились уже по дороге, награждая друг друга тумаками. Пьетро хотелось все бросить и разрыдаться, и он был в отчаянии оттого, что Антонио эта ссора только забавляла.

Антонио без труда догадался о чувствах Пьетро и крикнул:

— Всё правда, вот увидишь!

Пьетро молчал, и приятель добавил:

— Я и второй раз с ней говорил. Она сказала, что будет любить меня, а не тебя.

И, оборвав разговор, ткнул Пьетро кулаком, но тот закрылся рукой.

— Ты к ней не подойдешь, — продолжал Антонио с растущей самоуверенностью.

— И ты тоже.

— А это уж как я захочу.

И прикинувшись обиженным, подошел поближе — изо рта свисала ниточка белой слюны. Даже когда Антонио молчал, верхние зубы все равно торчали, словно воткнутые в губу — здоровые, но кривые. А нос был свернут набок.

Пьетро попытался договориться по-доброму:

— Тогда я на тебя рассержусь.

— А мне что за печаль? Делай, что хочешь. Мы с твоим отцом друзья, так что я могу приезжать, когда угодно. Твой отец даже больше любит брать сюда меня, чем тебя.

Пьетро почувствовал, что крыть ему нечем: это была чистая правда!

И они пошли дальше. Но чуть погодя Антонио схватил Пьетро за руку, и когда тот остановился, заглянул ему в лицо. Издевательски засмеялся:

— Молчишь?

С плюнул на траву и вытер рот тыльной стороной ладони.

— Я пошел назад, — сказал Пьетро.

— А я нет. Хочу с ней поговорить. А ты иди.

— Ты тоже возвращайся.

Он не хотел, чтобы Антонио с ней виделся. Но тот шел вперед, и Пьетро пришлось сделать то же самое.

Они как раз дошли до гумна, когда в дверях показалась Гизола. Она шла звать деда с поля и уже поравнялась с красивой черешней, стоявшей при одном из рядов виноградника, когда Антонио, проявляя галантность, поспешил ей навстречу. Но Гизола улыбнулась Пьетро приветливей и дала понять, что остановилась ради него.

Тогда Антонио бросил их одних и полез рвать черешню. Пьетро спросил:

— Ведь правда, ты любишь только меня? Признайся. А если нет…

— Только вас, — отвечала она нежно. — Но Антонио против.

Пьетро неуверенно глянул вслед другу.

Гизола, заметив это, спросила:

— Не верите?

И покачала головой. Такое глубокое спокойствие прозвучало в ее голосе, что он тут же воспрянул духом.

— Но главное, чтобы он не заметил. Зачем вы его сюда водите?

Он подумал: она упрекает за то, что они не одни, ее это мучает.

Залюбовавшись ее красотой, Пьетро забыл обо всем, что говорил Антонио.

Тем временем Антонио, видимо, что-то задумал и вернулся к ним. Он ел черешню горстями, а потом выплевывал все косточки разом, помогая себе пальцем, если они застревали во рту. Пьетро бросило в дрожь, он сорвал у него с пальца пару повисших на черешке ягод.