— Так барчонок у нас не курит! — опять перебила Маза, и они засмеялись вместе, как над хорошей шуткой. Отсмеявшись, она поджимала и кусала губы. Старик достал из кармана трубку с отбитым краем и коротким чубуком в ладонь длиной.

— Слава Богу, то, что ваша матушка дала на той неделе, еще осталось. Вот, смотрите.

Джакко выбил трубку о край стола: во все стороны брызнула какая-то горелая пыль. Он сгреб ее в кучку, перемешал и затолкал обратно. Потом достал из очага горящую щепку. Кое-как высосал из трубки немного бледно-голубого дыма. И глядя на него, произнес:

— Трубочный табак нынче редкость.

Затем большим пальцем со срезанным еще в молодости ногтем затолкал поглубже оставшийся в трубке уголек.

Пьетро снова увидел дымок и одновременно, как наяву, с болезненным чувством, свою мать — она была дома, подошла к ящику и хотела что-то достать. Но все ее бросили! И пока она возилась с ящиком, тот уползал куда-то в стену. Тогда он ощутил на лице ее руки — словно большой поцелуй, словно руки его целовали.

Маза, удивленная его ошарашенным видом, спросила:

— О чем задумались?

Джакко встал в дверях и сказал:

— Пойду займусь коровами. Дай-ка мне кнут.

Но Маза, встревоженная состоянием Пьетро, буркнула:

— Куда ты его дел?

— Поищи.

— Никогда сам за собой не смотришь. А потом жена должна за тобой ходить да все подавать.

— Заладила! Может, помолчала бы да нашла вместо этого кнут? Было б лучше.

— Хочу — и говорю. Не хуже тебя. — И решив, что Пьетро, видимо, за что-то сегодня попало, чтобы отвлечь его от грустных мыслей, спросила: — Видели сегодня Гизолу?

— А разве она не здесь? — откликнулся он рассеянно.

— Да вот захотелось ей пойти на мессу в Сиену, — проворчал Джакко, еще не остыв. Но Маза за нее вступилась:

— И правильно сделала. А то сидит в Поджо-а-Мели, людей не видит. — И, обращаясь к Пьетро: — Я думала, вы ее встретили.

Старики вдруг задумались и обменялись взглядами, смысла которых Пьетро не понял.

— На все воля Божья! — громко вздохнула Маза.

— Это вы про что? — спросил Пьетро. — Расскажите.

Его вдруг охватило жгучее любопытство.

— А где она? Скоро вернется?

Он разволновался. Взглянул по сторонам своими добрыми голубыми глазами и понял, что все это знают. Веки были горячими, как кипяток.

Запряженный в двуколку конь, привязанный во дворе к железному кольцу, клонился набок, отдыхая. Топпа глодал перепачканную землей сухую хлебную корку, для удобства крепко прижав ее лапами.

Не успев еще успокоиться, Пьетро увидел Гизолу.

Она выросла в юную девушку — худенькую, с тонкими губами. Черные глаза казались парой оливок, пропустить которые невозможно — они самые красивые на ветке.

Пьетро замер в восхищении. Она плавно шла, чуть встряхивая головой, ее черные как смоль волосы, приглаженные маслом, были уложены по-новому.

Гизола наклонила голову, пытаясь спрятать улыбку. И замедлила шаг, словно у нее был секрет, и она сомневалась, стоит ли им делиться. Ему стало горько, и он вышел ей навстречу, совсем как раньше, сам не зная, хочет ли стукнуть ее или что-нибудь рассказать — ему хотелось сделать ей больно.

Как похорошела она с их последней встречи!

Ревнивым взглядом он отметил красную ленту в волосах, натертые жиром туфельки и почти новое пепельного цвета платье — и вздохнул.

Но она, вскинувшись с такой яростью, что просто не верилось, закричала:

— Уходите, ваш отец тут. Не подходите ко мне.

Пьетро продолжал идти прямо на нее. Но она увернулась и проскочила мимо, не дав до себя дотронуться. Он был обижен и оскорблен, и потому промолчал и отвел глаза. Зачем она так себя вела? Гизола вошла в дом, чуть задержав ногу на приступке, и он готов уже был идти за ней следом! Что-то непонятное терзало его и мучило, ему хотелось навязать себя силой.

Но мало-помалу к нему вернулось веселье и спокойствие — словно ему не в чем было ее упрекнуть. В груди разрасталось чудесное чувство.

Гизола скоро вышла из дома: она сняла ленту, переобулась и надела красный линялый передник. Молча и серьезно взглянула на Пьетро и с видом ужасно занятого человека поспешила в сарай, где стала укладывать в корзину скошенное дедом сено — и остановилась, чтобы вынуть из пальца занозу. Пьетро почувствовал, что между ним и ее рукой нет никакой разницы. Необъяснимое молчание Гизолы смущало его. Заговорить первым он не мог. И потому толкнул ее — легонько. Но она, сделав вид, что чуть не упала, одарила его хмурым взглядом.

— Сейчас ты у меня вправду упадешь! — выпалил Пьетро.

— Только попробуйте!

Голос у нее, когда она хотела, становился резким, пронзительным и срывался на визг. Он посмотрел на нее обиженно, чувствуя, что должен уступить.

Обычно мы не слышим, как звучит голос любимого человека — или во всяком случае не можем описать.

— Уходите, — продолжала Гизола.

Глаза у Пьетро саднили, будто он открыл их под водой.

— Гизола, ты же мне сказала месяц назад, что ты меня любишь. Ты что, забыла? Я вот не забыл, и я тебя люблю, — выдавил он.

И засмеялся, но смех перешел в бормотание. Гизола взглянула на него, позабавленная: ей поправилось, что он выдумал небылицу, чтобы сказать правду.

— Знаю, знаю, — ответила она.

Но Пьетро не мог продолжать — и тут заметил, как изящен карман ее передника. Он выхватил оттуда платочек, кое-как подшитый голубой ниткой.

— Отдайте.

Пьетро отдал, испугавшись, что сделал глупость.

— Ты занозила палец?

То, что он смог заговорить, для него уже было немало.

— А вам-то что? Вы-то все равно не работаете. Без дела сидите, — ответила она в шутку, с наигранным высокомерием, но он принял ее слова всерьез:

— Гизола, если хочешь, я тебе помогу.

Она стала подшучивать, что, мол, он с таким делом не справится, а потом оттолкнула, заявив, что он не помогать пришел, а руки распускать.

Вдруг с поля вернулся Доменико.

Пьетро подхватил с земли ветку оливы и стал охаживать ей порог сарая — будто решил перебить муравьев, переползавших его вереницей.

Гизола отвернулась к стогу и, наклонившись, резкими, спорыми движениями принялась накладывать охапки сена. Она скоро наполнила корзину и приподняла, чтобы поставить ее на плечо, но сил у нее не хватало — казалось, локотки сейчас полезут из кожи.

Тогда Пьетро помог ей, пока отец не видит. Гизола, подлаживаясь под его движение, следила за Доменико пронзительными черными глазами — о края век впору было порезаться, как о болотную траву. Но Пьетро покраснел и задрожал, потому что, прежде чем сделать шаг, она взяла его за руку. Он был потрясен и, теряя рассудок от нежности, подумал: «Вот как должно быть!»

Доменико потрогал, хорошо ли затянута упряжь коня, и крикнул Пьетро:

— Выпряги его и разверни. Одеяло сложи и положи на сиденье.

Поворачиваться животное не хотело. Передок оглобель мешался и вставал поперек. Взгляд Топпы, вечно озлобленный, еще сильней стеснял и беспокоил.

— На себя тяни!

Но он выбился из сил. Ухватиться за узду не удавалось, пальцы попадали в удила, мокрые от злой, зеленоватой иены. И все-таки он старался, как мог, ведь где-то рядом была Гизола, которая уже, должно быть, вернулась из хлева. И дрожал все сильнее. Конские копыта сперва лишь слегка его задевали, а теперь топтали по ногам.

Тогда Доменико взял кнут и, подойдя к Пьетро, сунул ему под нос.

— Знаю, что ты надумал. Но я тебя научу работать.

Гизола подошла к двуколке и помогла ему, счистив сперва об угол колодца налипший на сабо навоз.

Доменико, все так же не выпуская кнута, отошел переговорить с Джакко, который слушал его, свесив руки и спрятав большие пальцы в кулаки. Вены бугрились под кожей, как длинные вялые дождевые черви под слоем грязи.

Пьетро не смел поднять глаз на Гизолу, ее взгляд теперь неотрывно следовал за ним. Ноги подгибались — его опять охватила слабость, от которой его болезненное смятение только усиливалось. Гизола снова ему помогла. Когда они снимали красное одеяло, которым был покрыт конь, их пальцы встретились. Укладывая одеяло на сиденье, они столкнулись костяшками. Обоим было больно, но хотелось смеяться.

Доменико поднялся в двуколку, покосился на Пьетро и опять закричал:

— Шевелись! Что у тебя на нижней губе? Вытри.

— Ничего, — испуганно ответил Пьетро.

И подумал, что, видно, от слов, которые он сказал Гизоле, остался след. Но тут же устыдился своей глупости. Сердце колотилось, словно рвалось из груди.

Батраки и Джакко попрощались с ними, сняв шляпы. Пьетро едва успел уголком губ подать знак Гизоле — но она внимательно слушала хозяина и лишь нахмурилась торопливо. Тогда Пьетро перевел взгляд на голову лошади, которая уже выкатывала двуколку со двора и, едва оказавшись на дороге, перешла на рысь.

Закатный свет, скорее красный, чем розовый, поднимался над Сиеной из-за гряды холмов. Но при виде кипарисов, стоявших где вереницей, а где кружком на вершине холма, Пьетро охватило горькое чувство, словно он откололся от чего-то неизмеримо огромною.

Доменико, когда правил двуколкой, всегда молчал — и на приветствия отвечал кивком. Знакомым девушкам он, однако, улыбался и, придержав коня, тыкал кнутом в середину передника. Пьетро, потупив глаза, отворачивался и краснел. Но внимание тут же переключалось на ноги лошади. Их ритмичный стук будто подстраивался под мелодии, звучавшие у него в голове.

Пьетро настолько забросил учебу, что к маю директор исключил его из школы.

Доменико вытащил из брюк ремень и всыпал ему — так сильно, что даже Анна расплакалась. Но наутро об этом уже не вспоминали.