Voilà! Туалетная бумага. Если судить об истории мира по туалетам, то этот похож, скорее всего, на oubliette[433], а в туалетную бумагу впечатаны дохлые клопы. Я запираю дверь, распахиваю крохотное окошко, вышвыриваю окровавленную футболку Беннета во дворик (мне на мгновение приходит в голову симпатическая магия[434] и племенные обычаи, упомянутые в «Золотой ветви»… может быть, какой-нибудь злой колдун найдет футболку Беннета, пропитанную моей кровью, и воспользуется ею, чтобы зачаровать нас обоих? Потом я сажусь на унитаз и начинаю сооружать гигиеническую прокладку из нескольких слоев туалетной бумаги.

В какие только нелепые положения не ставят нас наши тела! Если не говорить о поносе, когда тебе приходится справлять нужду в каком-нибудь вонючем общественном туалете, то ничего более унизительного, чем неожиданно начавшиеся месячные в отсутствие «тампакса», и придумать нельзя. Странно, но отношение к менструации у меня не всегда было таким. По правде говоря, я с нетерпением ждала первых месячных, жаждала их, хотела, молилась, чтобы они наступили. Изучала слова типа «месячные» и «менструация» в словаре. Без конца повторяла маленькую молитву: «Господи, пусть у меня сегодня начнутся месячные». Вернее, поскольку я боялась, что кто-нибудь услышит меня, я повторяла: Г. П. У. М. С. Н. М., Г. П. У. М. С. Н. М., Г. П. У. М. С. Н. М. Я гнусавила, сидя на унитазе, снова и снова подтираясь в надежде, что увижу хотя бы крохотную капельку крови. Но ничего не было. У Ранди уже начались месячные, или «критические дни», как говорили мои эмансипированные мать и бабушка, собственно, и у всех девочек в седьмом классе были месячные. И в восьмом классе. Какие большие груди, какие мейденформовские[435] бюстгальтеры с чашечками, какие курчавости на лобке! Какие трогающие за живое диспуты на тему «котекса», «модесса» и (среди самых, самых, самых смелых) «тампакса»! Но мне нечего было сказать. В тринадцать я носила только спортивный топ, чашечки которого нечем было наполнить, несколько редких рыжевато-каштановых волосинок на лобке, а информация о сексе целиком черпалась из длившихся всю ночь разговоров с Ранди и ее лучшей подружкой Ритой. А потому моления на горшке продолжались. Г. П. У. М. С. Н. М., Г. П. У. М. С. Н. М.

И вдруг, когда мне было тринадцать с половиной – седая древность по сравнению с десятью с половиной Ранди, – оно вдруг началось. Мы в это время были на «Ile de France»[436] в середине Атлантики, возвращались en famille[437] из катастрофически дорогого, хотя и вычитаемого из налогооблагаемой базы, европейского путешествия.

Мы вчетвером делили каюту где-то неподалеку от шумной машины, у родителей была каюта на палубе, и внезапно на расстоянии двух с половиной дней пути от Гавра я превратилась в женщину. Лала и Хлоя, которые спят на двухэтажной койке, вроде не должны понимать в таких вещах, они еще, как считает мать, слишком маленькие, а потому мы с Ранди как две заговорщицы отправляемся в корабельную аптеку за необходимым товаром и начинаем обшаривать каюту в поисках места, куда бы это можно было спрятать. Я, конечно, так рада новой игрушке и новому ощущению взрослости, что меняю свой «котекс» по двенадцать раз на день, и расходую запасы чуть ли не быстрее, чем покупаю. И момент истины наступает, когда стюард, замученный француз с лицом Фернанделя[438] и нравом кардинала Ришелье, обнаруживает, что унитаз, забитый прокладками до упора, засорился и перетекает. До этого момента менструация особо мне не мешала. И только когда стюард, который явно не был в восторге оттого, что ему нужно было убирать каюту, больше напоминавшую девичью спальню, начал орать на меня, я вступила в ряды потенциальных радикалов.

– Што вы покласть в эта унита? – вопил он.

А потом он заставил меня смотреть, как он извлекает из унитаза комок за комком слипшиеся «котексы». Неужели он и в самом деле не знал, что это такое? Или же пытался унизить меня? Или же все дело в языковом барьере? (Comment dit-on «котекс» en français?[439]) Или он просто вымещал свое раздражение? Я стояла красная как рак и бормотала «аптека, аптека».

А Лала и Хлоя тем временем хихикали как идиотки. Они видели что-то грязное, хотя и не понимали подробностей. Наверняка чуяли: что-то тут не так, иначе бы я десяток раз на дню не бегала бы в туалет и жуткий тип не кричал бы на меня. Мы плыли к Нью-Йорку, оставляя за собой след кровавых «котексов» для рыб.

В представлении тринадцатилетней девчонки, какой была я тогда, «Ile de France» казался самым романтическим кораблем в мире, потому что играл эпизодическую роль в «Этих маленьких глупостях»[440] – мечтательно-романтической песне, которую мой мечтательно-романтический отец наигрывал на рояле:

Рояля звуки из соседней комнаты,

Неловкие слова, сказавшие тебе

О том, что у меня на сердце…

На такой поэзии я воспитывалась! Где-то в песне мечтательно упоминался «“Ile de France” и чаек круженье над ним». Я и не подозревала, что эти самые чайки будут пикировать за «котексами», испачканными в моей крови. Как не подозревала, что к тому времени, когда я буду плыть на «Ile de France», он превратится в развалину и станет переваливаться на волнах, как старый таз, отчего почти все пассажиры заболеют морской болезнью. Стюарды сходили с ума. Ресторан стоял практически пуст, а звонок вызова в службе стюардов звонил не переставая. Я вижу себя в тринадцать лет – низенькую, толстенькую, не выпускаю из рук сумочку, набитую «котексами», стою на раскачивающейся палубе и всю дорогу, до самого Манхэттена, истекаю кровью.

Полтора года спустя я изводила себя голодом до смерти, и месячные у меня прекратились. Причина? Страх быть женщиной, как сформулировал доктор Шрифт. Ну да, почему нет? Отлично. Я боялась быть женщиной. Не боялась крови, я даже ждала этого с нетерпением, по крайней мере, пока на меня за это не накричали, а боялась всех сопутствующих глупостей. Например, боялась, что мне заявят: родишь ребенка – и никогда не станешь художником. Боялась той горечи, с которой шла по жизни моя мать, той скучной сосредоточенности на еде и выделениях, что была свойственна моей бабке, боялась, что какой-нибудь глупый тип спросит, собираюсь ли я стать секретаршей. Секретаршей! Я полнилась решимости никогда не учиться печатать. И так и не научилась. В колледже мои работы печатал на машинке Брайан. Позднее я либо тыкала по клавиатуре двумя пальцами, либо платила машинисткам. Это доставляло мне массу неудобств и стоило кучу денег, но что такое деньги и неудобства, когда речь идет о принципах? А принцип состоял в том, что я никогда не буду машинисткой. Даже для себя, и не важно, если сие умение способно облегчить мою жизнь.

Оно означало, что если бы менструации влекли бы за собой необходимость печатать, то я прекратила бы менструировать! И печатать! Или и то и другое! И детей рожать я не собиралась! Я бы отрезала себе нос, чтобы изуродовать лицо. Я бы в буквальном смысле выплеснула ребенка вместе с водой. И конечно, еще одна причина, по которой я оказалась в Париже. Я отрезала себя от всего – семьи, друзей, мужа, – чтобы доказать свою свободу. Свободна, как сошедший с орбиты и заблудившийся в космосе спутник. Свободна, как воздушный пират, выпрыгивающий из самолета на парашюте над Долиной смерти[441].

Я сорвала с кронштейна остатки рулона туалетной бумаги, засунула себе в сумочку и направилась назад в комнату. Но на каком она была этаже? В голове у меня царил хаос. Все двери казались одинаковыми. Я бегом поднялась на два лестничных пролета и, слепо ринувшись к угловой двери, распахнула ее. В комнате на стуле сидел толстый мужчина средних лет и стриг ногти на ногах. Он слегка удивленно посмотрел на меня.

– Прошу прощения! – сказала я и поспешно захлопнула дверь. Я бегом поднялась еще на один этаж, вошла в свою комнату и заперла дверь. Перед мысленным взором стояло лицо того человека. На нем появилось не столько потрясенное, сколько веселое выражение. Спокойная улыбка, как на лице Будды. Мое появление его вовсе не встревожило.

Значит, были-таки люди, которые вставали в полдень, стригли ногти на ногах и сидели голыми в гостиничных номерах, не думая о том, что сегодня может наступить конец света. Удивительно! Если бы кто-то ворвался в мой номер, когда я сидела голая и стригла ногти, я бы померла от потрясения. Или нет? Может быть, я сильнее, чем мне казалось.

Но я была еще и грязнее, чем мне казалось. Что бы там ни говорил Оден о том, что людям якобы приятен запах собственных газов[442], собственная вонь стала невыносима для моих ноздрей. Поскольку «тампакса» у меня не было, ванна исключалась, но я должна была что-то сделать с моими волосами, которые висели сальными космами. И голова у меня начала зудеть, словно там завелись вши. Что-то новенькое. По крайней мере, я должна вымыть голову, опрыскать себя какими-нибудь духами, как вонючие придворные в Версале, и сматывать удочки. Но куда мне отправляться? На поиски Беннета? На поиски Адриана? На поиски «тампакса»? На поиски Айседоры?

«Заткнись и вымой волосы, – сказала я себе. – Сначала самое важное».

К счастью, у меня оказалось много шампуня, и, хотя раковина была маленькой, а вода – холодной, вымыв голову, я почувствовала, что владею ситуацией.

Через час я была собрана, одета, накрашена, а поверх влажных волос у меня был повязан шарфик. Я надела солнечные очки, чтобы еще больше защитить себя от дурного глаза. Сымпровизировала еще одну прокладку из туалетной бумаги и пришпилила ее к трусикам изнутри. Приспособление не самое удобное, но все же я была готова оплатить счет, волочить чемодан и предстать перед миром.

«Слава богу, что сегодня солнечный день», – подумала я, выходя на улицу.

Будучи бывшим друидом, я не забывала благодарить богов за маленькие услуги. Ночь пережила! Я даже спала! На несколько мгновений даже позволила себе роскошь думать, что все будет хорошо.

«Не думать, – сказала я себе. – Не думать, не анализировать и не волноваться…»

Сосредоточься на том, что тебе нужно попасть в Лондон и собраться. Проживи один день, черт тебя подери.