Зачем она думает об этом? Затем и думает, что нельзя еще выписывать племянницу. Не прошла она нужной реабилитации, друг-психолог ни в какой счет идти не мог. «За так» теперь не вылечивают.

Но и держать дольше в непрофилированной клинике не дело. Сейчас Марина жалела, что взяла Олю к себе в больницу. Такая дура! Ею тогда руководила записка брата. Так все это и поняли, и закрыли на это глаза. Теперь же время вплотную приблизилось и к ее больнице. Вырос район, появились новые люди. Если раньше случай Оли и ее комы занимал каких-то специалистов, то позднее весь интерес куда-то канул. Как-то сразу во многих местах стало известно, что девушка уже очнулась, расширения отделений требовали (и правильно) и хирург-онколог, и остеопат. «Если убрать стенку, то будет плюс три койкоместа. Для небольшой больнички – достаточный резон».

Как ей грубо сказали в префектуре, лучше самой жизни реабилитатора все равно нет. Она, жизнь, вправит мозги, если будет нужно, а если не вправит, так для слабомыслящих есть специальные больницы.

И пока тетя-главврач приходила к этому не очень праведному заключению, медсестра Аля делала свое правое дело. Она включала Олю в процесс жизни грубо и смело. На постель больной все-таки был брошен гламур.

От восхищения до ужаса – таким оказался результат. Оля читала взахлеб. Девочки с растопыренными ножками были чудо как хороши. Мама и папа не давали ей такое смотреть, и она, хоть и бурчала на родителей, как-то понимала, что голые попки и передача «Про это» – не то, на чем надо учиться хорошей девочке. Впереди был выпускной класс, мама уже договаривалась насчет репетиторов для подготовки в вуз. Правда, тогда что-то произошло, какой-то удар по жизни. Она не помнит, что… Но у родителей были какие-то панические лица, и разговоры о репетиторах увяли.

– Она у нас умненькая, – говорил папа, целуя дочь в макушку. – Она сама все знает.

Да, она вспомнила: тогда на все повысились цены. Приезжала бабушка из Загорска и рассказывала, что какие-то хулиганы повалили памятники на кладбище, но покойному дедушке повезло – до него не дошли. «Шли Мамаем», – говорила бабушка. Оля как сейчас слышит ее голос в коридоре их квартиры. Снимает бабушка в прихожей уличную обувь, сует ноги в тапки и говорит эти слова. «Шли Мамаем». Что бы это значило? – думает эта Оля. Та знала – прошел разбойник.

Короче. Месяц ушел на последнее обследование – кровь, моча, флюорография, консилиум по телу. Отдельно беседа с психологом. Откуда Оле знать, что за эту беседу тетка заплатила бывшему однокурснику.

– Скажи ей самые главные слова, – просила она по телефону.

– Научи, – смеялся он. – Какие они, эти слова? Это единственный такой случай в моей практике. И дай бог, чтобы один и был на всю оставшуюся жизнь.

– А ты почитай, поспрошай. Я знаю, что? Это ведь твоя специальность.

– Ну-у… – сказал он. Или му-у…?

И тогда Марина выпалила:

– Это будет платная консультация.

– Спасибо, подруга! Очень кстати. Но ты не уповай. Никто не знает, как фишка ляжет. Адаптация – это тебе не халам-балам. Это больно и трудно. Даже сломавший лодыжку долго боится ступать на ногу. А тут такое…

– Помоги ей!

– Я выучу слова. Если б только знать, какие из них будут точные.

Он пришел.

Оля разглядывала фотокарточки в Алином мобильнике. Собака. Кошка. Аля. Опять собака. Ребенок без передних зубов. Плечо с татуировкой. Интересно, чье? Может, самой Али? Она, Оля. Глупое растерянное лицо. Чужое. Когда Аля ей показала, она спросила: а это кто? После этого не могла уснуть. Постеснялась попросить таблетку. Тетя говорит ей: «Ты физически уже здоровая. Бабушка тебя подкормит, щечки зарумянятся, красавицей будешь. Столько времени без свежего воздуха. Даст бог, школу кончишь, профессию выберешь… Маму-папу, конечно, не вернешь, но такова жизнь, кто-то уходит, кто-то приходит…

– А кто придет? – спрашивает Оля. И Марина замирает от страха, что сейчас Оля естественно скажет: придут мои дети. Она до смерти кусает эту мысль: сдохни! Проблема детей встанет даже не послезавтра, даже не через год. Когда-нибудь… И она ей скажет: «Думаешь, дети – счастье? Думаешь, они наше оправдание? Ерунда все. Они крест, наказание, а то еще и позор. Хочешь примеры? Их тысячи». Но это она скажет еще очень не скоро. Поэтому на вопрос, которой повис без ответа, – а кто придет? – Марина отвечает:

– Придет Валентин Петрович. Он хочет с тобой поговорить на прощание. Знаешь, как ты ему нравишься? – врет она. – Такая, говорит, умненькая-разумненькая барышня. У нее все получится.

– Что получится? – спрашивает Оля.

– Жизнь, – отвечает тетка. – Жизнь. В целом. Где-то что-то может быть и не так, как мнится, но это у каждого, а в целом – все получится.

Марина уходит мокрая, вспотевшая. Ее догоняет Аля.

– А вы приготовили ей одежду на выход? Или будете искать старые платья подлиннее?

– О господи! – кричит Марина. – Какая я идиотка.

Она звонит бабушке. Та радостно щебечет, что нашла юбочку и кофточку, такие свеженькие, почти неношеные.

– Оставь, – говорит Марина. – Я сама. У нее уже не тот размер. И носят сейчас другое.

Что такое она сказала: я сама? Откуда сама? Чем сама? Муж без работы. Он журналист. Газета накрылась медным тазом, потому что лихачила не по делу. Сколько раз она ему говорила:

«Все кончилось, дурак. К власти пришли спецслужбы, они не любят, когда их подначивают. Это как бы от их всесилия, а по сути – от комплекса неполноценности».

Кто ее слушал? Сейчас муж бегает, как сивка-бурка, чтоб схватить то там, то сям копеечку. «Подайте копеечку юродивому». Набегает в лучшем случае тысячи две рублей. Стыд!

Сын кончает школу, слава богу, что он – бог в математике, все решает щелчком, на него уже зарятся институты – только напиши заявление, ему не грозит армия. Господи, ну что стоит всем мальчишкам начать учиться так, чтобы не взяткой, а интеллектом победить эту чертову систему убийства и уничтожения людей? Сыну сейчас столько, сколько было Оле в тот страшный год.

Брат поседел за два дня. Она не верила, что так бывает. Его ей было жальче всего, она обожала Николая. Сейчас ему было бы пятьдесят. Если честно, то его смерть для нее была бо€льшим потрясением, чем трагедия девочки. Она была уверена, что Женя, жена брата, вела себя неправильно, она растеклась в горе, прости господи, как коровья лепешка. Молила о дочери, не оставив себе самой ни одного шанса выжить в беде. Ну, как так можно, как? Ну вот – выжила девочка, и теперь тетке с ее копейками предстоит покупать ей новую одежду. Она знает, это будет брешь в ее немощном бюджете. Она знает что почем. Но и брать с матери – не дело. Те денежки, оставшиеся от продажи-купли квартир, так осторожно тратит, что уже три года носит купленные на блошином рынке на станции Марк старорежимные вяленые сапоги и штопает их сама. Ей еще нет шестидесяти пяти, а с виду – все восемьдесят. От прежней красоты – только прямая спина. Руки распухшие, лицо – печеное яблоко. Стоя там, на переезде, Николай рассчитывал на нее, сестру. Хотя это неправда, он верил в смерть Олечки. Верил в смерть, как верят во спасение.

Марина позвала Алю.

– Ну, помогай соображать, что и где можно купить. Мои возможности ты представляешь.

Аля сказала, что, во-первых, она посмотрит, что есть у нее.

– Я аккуратно ношу вещи. Не затаскиваю их.

– Спасибо, Аля.

Медсестра смотрела на Марину побуждающе – ждет каких-то слов еще.

– Я это не забуду, – говорит Марина единственный ответ, который знает.

Аля вздохнула, глаз сверкнул насмешкой.

– Свои люди – сочтемся, – ответила она.

В словах было столько смыслов, что Марина подумала: Мне тридцать семь, ей двадцать два, но сколько вместили эти пятнадцать лет. Или, может, наоборот – смели с лица земли?»

В тот год, год дефолта для всех, а для них – беды с Олечкой, бабушка Анна Петровна собиралась замуж. Ей было пятьдесят восемь, она продолжала работать в полиграфическом техникуме. Учила молодежь искусству верстки и была абсолютно независимой и гордой. То, что из Загорска приходилось ездить на работу на электричке, с некоторых пор перестало забирать силы. В ее жизни появился Семен Моисеевич, у него была машина, он тоже работал в Москве, ему только пришлось поменять ради Анны собственное расписание. «Без проблем», – сказал он. Он был директор престижного ателье пошива, его бизнес шел гладко, уверенно. Это было старое-престарое ателье, где помнили талии родственниц Косыгина и длину брюк брежневских мужчин, а теперь их портными не гребовали новые русские, чьи животы и талии не всегда смотрелись в итальянском и французском, а вот в их, московском, было самое то.

Семен был вдовец, жил один. Анна была вдова, жила одна. Они оба любили МХАТ и «Современник», обожали Рязанова и книгой их юности был роман «Над пропастью во ржи». Теперь про наше время говорят – над пропастью во лжи. И хоть Анна Петровна абсолютно согласна с сутью искажения, все равно где-то щиплет в сердце. Как это в классике: «Испортил песню, дурак!»

Та, шестилетней давности жизнь кажется Анне Петровне какой-то сказкой, которую словами рассказали, а чтоб подарить книжку для чтения, для полного владения – так нет. Горе так тщательно вымело из ее жизни радость и надежду, что даже сожаления не осталось. Еще какое-то время Семен Моисеевич держал ее на близком расстоянии и возил в Москву вне своего расписания, а когда ей было надо, спасибо ему и низкий поклон. Но когда он, как у них было принято раньше, хотел у нее остаться, ее охватил сначала ужас, а потом непреодолимая тошнота. Будто весь ее организм встал на дыбы против возможности отношений наслаждения. Там, в больнице, лежит искромсанное дитя. Седой, как лунь, сын. А она, старуха, будет встанывать от оргазма?

Она так сказала «нет», что Семен Моисеевич как бы все понял. Но он не понял. Хуже того, он оскорбился и даже сказал что-то типа «…даже в Освенциме». С тем и ушел, а она тогда подумала, что Освенцим во всяком случае понятнее. Фашизм. Но здесь, сейчас, при знании того ужаса совершить ужас еще ужаснее… Смешно сказать, она его больше не видела. Такая оказалась слабая корневая система у МХАТа и «Современника», Рязанова и Сэлинджера вместе взятых. А вскоре умерла Женя, погиб сын. Собственно, его гибель пририсовала точку к уже, в сущности, умершему человеку.