Выписку назначили на середину августа. В палату уже приходили мастера и что-то вымеряли, как бы заранее стирая с лица земли и этот ее след. Мысль такая скользнула и исчезла, как ей и полагалось по закону исчезновения ненужных для восстановления живой человеческой природы мыслей-вредителей.

Незадолго до выписки Анна Петровна ходила в свой бывший техникум на юбилей своей коллеги. На банкете, на который ее силой задержали и где слегка напоили, язык развязался, и бабушка, не позволявшая себе никаких разговоров о внучке, выболтала свою боль: куда и как пристроить девочку? И пойдет ли у нее экстернат? И кто и что может сказать о ее способностях нынешних, будь они распрекрасными до того?..

– Как хорошо рисовала! А математику как щелкала! Уже читала Агату Кристи по-английски…

Тут и подсел к ней бывший техникумовский сотрудник, ныне «открыточный» издатель.

– А пусть она попробует нарисовать открытку. Вот такую…

И он протянул юбилейное поздравление, которое подносил виновнице этого торжества. Анна Петровна слепо смотрела на выпуклых зайчиков и синичек; синички держали в клювах поздравление юбиляру, а зайчики бежевым кирпичом мостили некую дорогу в никуда, оно же светлое будущее, оно же благополучие, и у всех птицезверей были умиленные мордочки, но не противные от сладости умиления, а в хорошем смысле добрые, верящие, что дорога из кирпичиков на самом деле куда-то ведет.

Воспитанная на идейно содержательном искусстве, Анна Петровна чуть было не сказала что-то не то, но ее будто за горло кто-то взял и голосом синички спросил: «А у тебя хоть какой-то другой вариант есть?» Его не было. И она обменялась с бывшим коллегой номерами телефонов, а открытка скользнула в сумку.

13

Оля была подготовлена к тому, что будет жить в другой квартире. По закону фокусов памяти почему-то стали исчезать контуры той, родительской квартиры, и на освобожденном пространстве, на плане квартиры, нарисованном бабушкой, она стала обустраивать ее, подпитавшись единственной пищей – журнальным глянцем, предложенным Алей. Оле страстно хотелось домой, вон из больницы, «сюда я больше не ездок». Фраза эта возникла и не захотела уходить. Такая сама по себе победительно замечательная. Не ездок – и все тут. И нечего задавать лишних вопросов. Господи, да это же Чацкий. Весь такой ни к селу ни к городу в доме Фамусовых. Там была еще барышня… Как ее? Соня? Софья? Дурь! Софья – мудрость. А какая же у барышни мудрость? А такая! – ответил глянец. Синица в руке лучше журавля в небе. А Чацкий – типичный русский птица-перелеток, сегодня здесь, завтра – там. А которые Молчалины – те всегда при тебе. Нет, ей нужен Чацкий. Дура! – кричал глянец. – Лучше всего, конечно, Скалозуб. Полковник все-таки, не хухры-мухры. Настоящий полковник!

И всплыла песня голосом самой глянцевой из всех глянцевых певиц: «Насто-я-я-щий полковник».

Аля приносила ей кассеты. Шишечку в ухо – и плыви, плыви себе по воле звучащих волн. «Струит эфир». Откуда это?

Домой ее отвозили на машине хирурга больницы. Классный специалист, классный мужик.

– Чего я для тебя не сделаю? – сказал он Марине. И уже все сделал.

Марине оставалось работать главврачом ровно неделю. «Это хорошо, – думал хирург, – что я успеваю довести ее племянницу». Сам он мысленно уже давно сидел в ее кресле. Такая дура баба, не умеет выбирать клиентов среди больных, не умеет дать им возможность быть благодарными. Он все сделает как надо. И во-первых, как надо отвезет восвояси этот крест больницы – племянницу Олю. Поблагодетельствовала мать Марина? Ну, и умница. Дай порулить другим. Он оставит Марину в больнице. Лучше нее лора нет. Но это и ее потолок. Он же – и пол, и плинтус, и стены, сумеет работать по-современному, наверстает разницу в зарплате. А неудачник пусть плачет, у него такая стезя. Она же доля, она же судьба, она же жизнь. Ох, эти новые русские, рвут зубы без анестезии.

Оля с форсом, как невеста после посещения Могилы Неизвестного Солдата, подрулила к дому, где ей предстояло начать жизнь после смерти.

14

Страхи Анны Петровны были напрасными. Оля жадно смотрела телевизор, безо всяких там «ах!». Прореха времени зарастала плотненько, как хорошая штопка на лампочке. Анна Петровна всегда гордилась своей штопкой. Скажи кому это сейчас! Кто этим теперь занимается?

Они вместе пошли в экстернат, куда бабушка до того уже сходила, объяснив «случай Оли», молитвенно прося быть к ней внимательней и осторожней. Было решено, что она пойдет не в одиннадцатый класс, а в десятый, для повтора, для постепенности. С бывшими подружками никаких случайных встреч не было – спасибо новому месту жительства. Сверхосторожность учителей даже разозлила Олю – нечего с ней как с младенцем. Она болела или, скажем, спала. Еще лучше – отсутствовала по уважительной причине. Но вот вернулась. Россия на месте. Русский язык тот же; разве что неологизм появился, глупый, между прочим, – «стопудово». Люди не с песьими головами. В учебниках те же логарифмы. Те же Чацкий и Софья. По телевизору «Ирония судьбы» и «Белое солнце пустыни». Носят и мини, и макси. Начали серебрить веки и цеплять в уши и губы колечки. Нормально, она тоже хочет.

Случайно увидела открытку, что бабушка сунула себе в сумку.

– Один мой старый знакомый, – сказала Анна Петровна, – предлагал тебе работу – рисовать открытки. Они прилично платят художникам. Но нам это зачем? Мы не бедствуем, чтоб пользоваться детским трудом.

Она еще договаривала эту неудачную фразу, а Оля уже сказала напористо и даже зло:

– Я попробую. Какой детский труд, бабуля? Мне двадцать один год, я уже, считай, тетка. Понимаешь, тетка!

С этого момента все пошло не так. Оля нарисовала несколько открыток, и их взяли. Она сказала, что в школу больше не пойдет. Что ей делать вместе с этими подростками-недоумками, у которых не хватило ума для обычной школы? Она стала замкнутой, но одновременно и дерзкой. В какой-то момент бабушка даже ощутила жгучее дыхание нелюбви. Боже, за что? Оля почти не выходила из комнаты, то рисуя, то смотря телевизор.

А однажды сказала:

– Свози меня на могилы мамы и папы.

…Жухловатая бузина-старушка и скромный белый камень в маленькой оградке, такой, можно сказать, одноместный упокой. На белом камне смутный портрет женщины лет тридцати и мужчины (карточки по отдельности), красивого, с трагической прокладкой седой полосы слева над ухом. А под ними надписи: «Евгения Алексеевна Круглова (1962–1999)», «Николай Иванович Круглов (1951—)». Дальше на камне все отвалилось, замазано, заляпано… Хотя пришедшей Оле известно, что они оба погибли в один день. И надо позвать гравера, чтобы он поправил отвалившиеся куда-то цифры. Или нет: она решила сама сделать надгробную надпись, но как-то закрутилась и отложила на потом.

Ах, эти вечные «потом» и «завтра», никогда не ведающие тайн сиюминутного времени. Времени «сейчас». У этого времени столько возможностей помешать тому, что «потом» и «завтра».

Так было и в этом случае.

15

У Оли маленький складной стульчик, отданный тетей Мариной для кладбищенских походов. Посидев у большой могилы, она переходит к той, что рядом, уже осевшей, без памятника, с простым деревянным крестом, без фотографии, с грубой железной табличкой. Здесь уже год тому назад она похоронила бабушку.

Тут она плачет. Потому что без бабушки у нее не получается жизнь. Какая замечательная солнечная квартирка была у них, когда она вернулась из больницы. Какая сирень билась в окна на следующий год. С бабушкой было не страшно. Она устроили ей веселую «экскурсию» по пропущенному времени.

– Он был такой маленький, худенький мальчик. Премьер… Я его даже жалела. А однажды он взял и сказал нам все: что страна несостоятельна, что все в глубокой заднице… Но я-то не в ней. У меня работа, заработок. За мной мужчины ухаживают. И пока я смеялась тому, как пытается меня напугать сопляк-мальчишка, люди уже вовсю, как говорил еще мой дедушка про всякую панику, разбирали «мыло, свечи, керосин». Я вышла в магазин, а там другие цены. А лица, ты бы видела эти лица… Я такие видела дважды – в пятьдесят третьем и девяносто третьем. Возник подкожный страх. Это когда не просто «я боюсь», это когда завтрашний день – как ночь. Ну, ничего, мы народ бывалый. Перескочили. Потом новый президент, тоже из маленьких и худеньких. Я у тебя бабушка хоть и сильная, мужиков предпочитала тоже сильных, крупных, мощных. Хотя… что там говорить-разговаривать, если дедушка твой был костлявый и сутулый, без всякой мышечной силы, а я любила его без памяти. Это к тому, какая я у тебя противоречивая, не сказать, потому не бери в голову. Главное, ты живехонькая и здоровенькая. Ровно на столько, сколько проспала, дольше проживешь. Срок жизни, он ведь записан. Я буду жить, как моя мама, до восьмидесяти. Еще надоем тебе до смерти.

А умерла на следующий год после Олиной выписки, когда расцвела сирень. Она открывала вечером окно, чтобы пустить оглушительный запах, потянула изо всех сил носом и упала грудью на подоконник.

– Ты что, бабуля? – спросила Оля, думая, что та высматривает из окна шкодливого кота, который любил, подцепившись на оконных решетках, подглядывать их жизнь и шипеть, если ему стучали в стекло. Он не боялся их, он был свободный и гордый зверь, и ему принадлежали решетки, окна, двери и, возможно, даже люди.

Тогда Оля думала, что тоже умрет. Потеря была невыносима, сильнее самой страшной боли. Ей ли не знать?

Тетя Марина проявила чудеса скорости, обменяв уже двушку на однокомнатную недалеко от себя, вручив Оле сберкнижку с доплатой, вместе с которой были и деньги от прошлой квартиры, которые бабушка экономила и держала для внучки, но боялась класть в банк, предпочитая банку.

– Бери помаленьку, – сказала тетка, – на свои тебе не прожить.

В квартире пахло скорым, на быструю руку ремонтом. В первый же день в дверь постучал кот. И в темноте ей показалось, что это тот, которому принадлежало все, с бывшей квартиры. Оказалось, другой. Но тоже наглый и себе на уме. Она дала ему колбасы и воды. Он долго смотрел на нее и вдруг сказал: «Мое…» И стал ходить по комнате, почесываясь об углы и ножки мебели. А потом улегся мордой в олин ботинок. И больше не ушел. Оля звала его «Мой». Коту имя нравилось. Он вытягивался в длину, потом делал верблюжий горб и прыгал ей на колени, урча, как вполне полноценный моторчик.