Она пошла в палату к Ольге, и врач слышала, как они обе зачирикали, только одна из них думала, что она девочка, а другая, почти ее ровесница, но с двумя детьми и без мужа, думала, что, вытащив эту девчонку из смерти, никакой благодарности не дождется, гола как сокол, хотя почему сокол гол – неизвестно, в русском языке все шиворот-навыворот, в английском хоть буквы все не так слышатся, как пишутся, а тут смысл выворотный. Вот говорят, на воре шапка горит, мол, народная мудрость, а сейчас все воры, начиная с тех, кого ежедневно показывают по телевизору, и ни на одном шапка еще не загорелась. Значит, это не народная мудрость, а народная дурь. Вот и она будет врать этой бедняжке про ее десятый класс, хотя, по ее мнению, лучше сказать правду, что ей не шестнадцать, а двадцать один, и надо думать о том, как найти поношенного мужика с жалостливым сердцем, у которого есть деньги. А эта дура просит принести список литературы для одиннадцатого класса и позвонить подружке, которая на самом деле давно вышла замуж и живет в Израиле. Да и была бы тут – на хрена кому нужна калека, разве что из любопытства?

Русский человек не любит несчастных, но поглядеть на само несчастье – это его хлебом не корми. Именно так! Тут поговорка в точку. Чужим горем, уродством, калечеством русский как бы даже упивается, для него это какая-то животворная пища, дающая силу. Я-то какой огурчик! Все при мне. И пуп очень точно посередине брюха. А этот безногий коляску вертит, свесив голову набок.

В конце концов именно медсестра, звали ее Александра (что значит защитница), в миру Аля, и взяла на себя то, что никто не решался начать, – сказать Оле о времени.

Из своего опыта и из рассказов старших сестер она знала: быстрое лечение, пусть с болью, живой разверстой раны дает лучший результат, чем долгое обхаживание и примеривание к ней. Ей, правда, объясняли, что невропатология как раз этому не поддается, и еще психиатрия, там с болезнью и болью играют вдетскую, осторожно, боязливо. Ведь не скажешь человеку: ты – псих, сроду не поверит. Психи только свою «мудрость» берут в расчет: это не у них крыша поехала, она поехала у всех остальных.

Ольга нормальная. Ну, проспала пять с хвостом лет, не помнит, как и что, но это временно. Все равно надо будет объяснить правду. Всю! Чтоб знала, в какой мир прибыла жить. И Аля сделает это.

Однажды она вошла в палату с мобильником.

Мобильники уже были в год Олиной трагедии. Но у кого? У начальников, у богачей. Сейчас же без мобилы ты как голый. Стыдоба! Аля не хотела ничего подстраивать. Она знала, пока она меряет Оле давление и температуру, телефон звякнет, или кто позвонит, или придет эсэмэска. Телефончик запел, когда Аля снимала манжетку с руки Оли.

– Что это? – не поняла девушка.

Аля достала блестящую штучку, распахнула ее, как пудреницу, и засмеялась.

– Анекдот Машка прислала. На, почитай.

Оля взяла в руки «пудреницу». Она вся бликовала, рябила, и Але пришлось повернуть ее так, чтобы высветились буквы.

Французка пришла домой вечером и застала у себя в спальне десять мужиков.

– Я очень устала, – вздыхает она. – Двое должны уйти.

– Что это? – спросила Оля.

– Мобила. А анекдот – эсэмэска.

– Что?

– Ну… Послание… Письмо. Меня, к примеру, нету, а сообщение остается. Кто звонил? Зачем? Ну и всякая такая хурда…

– А я ни разу не видела, – ответила Оля. – Значит, пока я спала… Я сколько пролежала? Полгода? Да?

Аля молчала. Она видела, что девушка занервничала.

– Неужели больше? – тихо спросила Оля.

Аля молчала. Тут снова запела «пудреница». Аля щелкнула и ругнулась.

– Прям, я им нанялась колоть, когда им вздумается. Соседи чертовы. Гипертоники. Ну, не успела я утром, пока девчонок в сад собрала, ботинок полчаса искала. Балда зафигачила его за стиральную машину, ну, какой идиот будет там искать? Я – идиот. Нашла. Вот и не успела к соседской заднице. – Одновременно Аля с неимоверной быстротой нажимала на кнопки.

– Ой! Нина Петровна! – голосом птицы рая говорила она. – Это я. Простите Христа ради. Девчонки подвели, завозилась. Зайду к вам сразу после работы, а потом уж пойду за ними. Положите горчичничек на затылочек и на икры. Сегодня ведь буря. Все маются. Еще хорошо половиночку, даже четвертиночку коринфара под язык. Ко-рин-фар. Без рецепта. До скорого!

Она щелкнула мобилой и сказала Оле:

– Платили бы больше на работе и на халтуре, я бы плюнула на потерявшийся ботинок, потому что на такой случай было бы хотя бы две пары обуви. А если одна? Вот такая пошла жизнь, пока ты у нас полеживала.

И Аля выскочила из палаты. Первый шаг, шажочек, она сделала. Завтра сделает другой, и никто ей не докажет, что она неправа.

Оля же в это время проводила пальцем по рубцам на животе. Они были крепкие, твердые. Она вспомнила маму, у которой был аппендицит. Через месяц после операции уже почти не было видно шрама, только краешек. Но мама все равно печалилась, что пляжные трусики придется носить другие.

– Из-за такой ерунды? – смеялся папа. – В шрамике твоем даже есть шармик.

– Как же! – будто бы сердилась мама, хотя было явно: слова папы ей приятны. Папа вообще любил нахваливать маму за все. За свежее и подгорелое, за вкусное и невкусное. Так он ее любил. Первый раз за все время прихода в себя у Оли где-то легко щипнуло в сердце. Сейчас ее рука лежала на шраме и на скособоченном пупке. Какие же плавки понадобятся теперь ей? Мысль была жгучая, она сожгла легкий щипок в сердце.

Тихонько встав, она пошла к зеркалу. Было странное ощущение себя чужой. Будто она не себя разглядывала, а как бы старшую сестру с вытянутым к подбородку лицом. Куда ушли ее припухлые щеки, округлость лица, ушли и исчезли в никуда, потому что подбородок был острым, маминым. Она взяла волосы и подняла их вверх, так носила волосы мама. Такой мама была на свадебной фотографии, что висела у них в спальне.

Мама выходила замуж, как она сама говорила, уже старой, после института. Ей было двадцать четыре. А папа только что вернулся из Польши, где помогал строить верфь. Все свое детство и до самой трагедии Оля время от времени слышала фразы: «Польша при мне начала уходить. Я это видел в зародыше». Маленькая, она не понимала, куда могло уйти государство, постоянно живущее на карте, и поняла это только в девятом классе, хотела спросить у папы, как это было, не успела. А может, и хорошо, что не успела. Папа «заводился» на этой теме.

Оля вдруг вспомнила, как мама с высоко поднятыми волосами встречает в прихожей гостей и говорит им тихо: «Только не трогайте Польшу».

Почему именно это пришло ей в голову, когда она смотрит на себя в зеркало и в общем-то беспокоится о своем лице, которое куда-то возьми и исчезни. Ушло, как та самая Польша.

«Это у меня такой юмор?» – спросила она сама себя. Вернувшись в палату, она стала смотреть в окно. Зарешечено. Почему? Поняла, что второй этаж низкий, козырек подъезда почти под окном. На лавочке больные в мерзких больничных халатах. Видимо, тепло, но лужи, значит, ночью был дождь. Аля сказала, что искала сегодня детский ботинок. В сандаликах в дождь не выйдешь. По глазам ударила картинка. Она идет по аллее, на нее капают капли с деревьев, голые пальцы в босоножках стали грязные, и хотя, наверное, не у нее одной, ей неловко. Она чистюля, аккуратистка, а люди подумают о ней нехорошо.

Люди… Бабушка, тетя – главный врач, медсестры, наособицу Аля и вот эти, что сидят внизу на лавочке. Каких людей она еще знает?

И снова как ножом по глазам. Другая аллея. Ноги чистые. Он идет ей навстречу. Раньше, чем лицо, она видит походку враскачку, расстегнутую рубаху и мощь мужской груди. Почему-то холодеет в животе, не от страха, от восхищения. Потом уже видит лицо. Лицо Алена Делона, но жесткое, даже жестокое. Хотя красивое до тахикардии. Она день за днем ходит по этой аллее, как завороженная, ищет, шарит глазами по идущим парням. Господи, какое они все убожество!

Потом была встреча. И он, не говоря ни слова, обхватил ее сзади за плечи и повел, куда хотел… Она готова была идти так всю жизнь. Дальше пустота. Зарешеченное окно, люди на лавочках. Она найдет его, когда выйдет из больницы. Она помнит, где то место, когда он прижал ее и она учуяла запах, невыразимый сладко-горько-соленый запах, который хотелось вдыхать бесконечно, до задыхания. До «полной аннигиляции» – выбросил мозг забытое напрочь слово из фантастики. И снова это слово «сама». «Я пошла сама».

Вспомнила рубцы, скошенный пупок. Она потом ему расскажет про аварию, про то, что ее могло бы не быть вообще. Как папы с мамой. Раз он взял ее тогда за плечи, значит, она ему нужна. Он все поймет про шрамы. Он, как папа маме, скажет ей: «Шрам – это шарм».

10

Вопрос о ее выписке, она этого не знает, стоит остро как никогда. Нельзя без срока держать здесь оклемавшуюся девицу. Ей есть где дозревать до кондиции. Над теткой сгущаются тучи.

Больная не знает, какой год? Так подсуньте ей газету, говорят ответственные сотрудники. Или журнал. Лучше гламурный. Сразу поймет, где, когда и зачем. Гламурный бабушке не по зубам. Она едва может взойти на «ТВ-парк».

– Еще лучше, – говорит тетка, – сразу и телепрограмма, и что почем, и все эти новомодные штучки. Потом все сообразит. Она ведь умненькая девочка. Есть у нее подружки, которые тактичны и сумеют понять ситуацию?

– Откуда ж я их знаю? – вздыхает бабушка. – Соседи вот грубые. Говорят, скажите ей, что она будто бы отсидела срок и теперь на воле. Пока, мол, она строем ходила, мир разбрелся кто куда и завел новые правила. Учись, пока еще молодая, догоняй тех, кто убежал.

– В этом что-то есть, – сказала тетка. – Тюрьма внутри человека, без окон, без дверей, без строя, без побудки. Люди подсказывают правильные сравнения.

– Но ведь не тюрьма, – не соглашается бабушка. – В тюрьме время есть. А у нее пропало время. Раз – и где они, пять лет? Мне представить это страшно, а каково будет ей? Школа не кончена. Ничего не умеет. Была дитя, а сразу девка-перестарка. Сейчас все рано замуж идут. У нас во дворе девчонки сплошь брюхатые. А им едва по семнадцати, – плачет старушка.