Глаза ожгло подступавшими слезами, но она сердито запрокинула голову вверх, к давно не беленному потолку, и стала жмуриться и моргать, как будто стараясь затолкать слезинки обратно. Наверное, мать права. Ей нужно быть благодарной за то, что она вообще инвалидом не осталась. А балет – ну, подумаешь… Не повезло, бывает. Только вот… только вот почти все пятнадцать лет своей жизни – не пятнадцать, наверное, все же, меньше, с тех пор, как научилась что-то соображать, – она грезила об этом. Представляла себе, как однажды выйдет на сцену, окутанную теплыми огнями прожекторов, и станцует Жизель, или Джульетту, или Кармен. Выпорхнет и полетит, слыша только музыку, звучащую из оркестровой ямы, но еще и откуда-то изнутри, словно из самой души. Столько мечтала, загадывала, фантазировала. Столько ссаживала до крови ступни, репетируя снова и снова, и не могла спать ночами из-за надсадной боли в связках. Не желала признаваться самой себе, что все равно, несмотря на весь изматывающий труд, мастерство ей не дается. А теперь…

Что теперь? Продолжать биться лбом о стену? Ходить в студию, как будто ничего не случилось, точно зная, что уже никогда ничего не будет? Нет, наверное, есть люди с железной силой воли и непрошибаемой уверенностью в себе, которые смогли бы не обратить внимания на слова хореографа. Решить – да что она понимает, дура старая? Я все равно пробьюсь, добьюсь, смогу. Но ведь она, Таня, не из таких. Сегодня, когда эта сухощавая, жилистая тетка отвела ее в сторону и заговорила с ней, она тем самым словно подрубила Тане крылья. Ей-богу, ей казалось, она слышит, как опадают с них в напряженной тишине репетиционного зала невесомые белые перья. И Таня как-то сразу поверила ей – ничего не будет, все бесполезно. Может, потому, что мать с самого начала фыркала над этой ее затеей и припоминала про врожденный вывих бедра. А может, где-то в глубине души она и сама знала, что сцены ей не видать. Понимала же, что Светка Березина, легкомысленная вертихвостка, хохотушка и болтунья, выходит на середину зала, поводит плечами, поднимается на пуанты – и заставляет всех замирать, таить дыхание, любоваться ее полетом. А она, Таня, трудится до седьмого пота, стирает ноги, выворачивает суставы, снова и снова просматривает видеозаписи с самыми знаменитыми балетными постановками и все равно ничего, кроме посредственного исполнения, не может добиться. Несправедливо! Чудовищно несправедливо.

Ведь учили же их всегда – стремись, трудись – и добьешься. И вот на шестнадцатом году жизни пришлось осознать, что не всего на свете можно добиться трудом и старанием. Это было не просто невыносимо больно, это переворачивало все, что Таня до сих пор знала о мире. И оставляло внутри саднящую пустоту. Как теперь жить, если правила оказались не обязательными, лживыми, не работающими? Как?

– Ну ты чего там разнюнилась? – снова обернулась к ней мать. – Давай собирайся!

– Куда? – уныло спросила Таня.

– Говорю же, гости сегодня у меня. У деда переночуешь, – отрезала мать.

– Ладно.

Таня, вздохнув, поднялась с кресла и пошла собираться. Привычно запихнула в сумку ночную рубашку, зубную щетку, книжку. В детстве она вообще практически постоянно жила у деда. Мать утверждала, что Тане там будет лучше и спокойнее, дед, мол, пенсионер, ему спешить некуда, она же сама в вечной гонке – с работы домой, из дома на работу. Странно, конечно, было, мать ведь работала бухгалтером в том самом детском саду, куда ходила дочь. Таня до сих пор помнила, как их вели строем на занятия в музыкальный зал, и сама она, затаив дыхание, заглядывала по дороге в приоткрытую дверь материнского кабинета. Кабинет был маленький, тесный, с большим, вечно заваленным бумажками столом. А на одной из полок шкафа, где мать хранила папки со счетами, сидела большая плюшевая панда. Все дети в группе мечтали ее потрогать и завидовали Тане, считая, что ей-то уж точно позволяется иногда с пандой поиграть. На самом же деле Тане мать тоже никогда не давала в руки эту игрушку, просто Таня не рассказывала об этом сверстникам.

Таня и до сих пор отчетливо помнила, как специально замедляла шаг перед кабинетом, в ожидании, что мать сейчас увидит ее, окликнет, скажет, что вечером заберет ее сама и отвезет домой, а не к деду. Но мать обычно не смотрела в коридор, сидела за столом, прижимала к уху телефонную трубку, посмеивалась специальным низким хрипловатым смехом и машинально накручивала спиральный провод на пальцы.

И вечером за Таней, как обычно, приходил дед. Высокий, сухой, замкнутый и мрачноватый с виду старик. Бывший военный летчик, контуженный в войну, почти глухой на одно ухо. Разговаривая с Таней, он всегда невольно поворачивался к ней правым боком, чтобы лучше слышать. Часто вообще приседал на корточки и придвигался ближе, прислушивался к ее детскому лепету.

Тане вообще-то нравилось у деда. Нравилось, как он ловко скручивал узловатыми пальцами кончик папиросы, как ходил потом с этой папиросой по квартире, дымил и ронял столбики пепла. Нравилось, как дед подолгу молчал, а потом вдруг, словно задумавшись и вообще забыв, что она в комнате, начинал рассказывать о военных самолетах, о каких-то случаях на фронте – не страшных, нет, всегда забавных и интересных. Тане в детстве даже казалось, что война – это что-то вроде пионерского лагеря с вечными проказами, только повзрослев, она поняла, что о страшном дед просто не рассказывал.

Дед жил на самой окраине Москвы, в спальном районе, где выдали когда-то квартиры бывшему военному авиационному составу. Почти сразу за домом начинался лес, и в детстве Таня любила бродить в нем с дедом. Утопать резиновыми сапогами в раскисшей от дождей грязи, наблюдать за тем, как дед, родившийся в белорусской деревне, ловко отыскивает спрятавшиеся под покровом осенней листвы грибы, как аккуратно срезает ножом пахучие травы, а затем сушит их дома над плитой, добавляет зимой в чай и варит отвары, которыми поит потом в очередной раз простудившуюся Таню. Мать как-то раз проговорилась, что и то, что Таня не осталась хромой на всю жизнь, во многом заслуга деда. Это он втирал трехмесячному младенцу в бедро какие-то сваренные из тех же трав притирки. Позже, правда, мать больше никогда об этом не упоминала, наоборот, твердила, что, если бы она вовремя не вмешалась, дед уморил бы ей ребенка своим знахарством. А сам дед на Танины вопросы только отшучивался:

– Я тебя лечил? Да что ты сочиняешь, это я, наверное, на тебе новые рецепты опробовал.

В общем, Таня всегда с удовольствием оставалась у деда. В самом раннем детстве только часами иногда просиживала на подоконнике, вглядывалась в происходящее во дворе и все ждала, что вот сейчас застучат мамины каблуки и появится из-за угла соседского дома ее легкая фигурка в белом плаще. А потом перестала.

Но сегодня, сегодня, если честно, ей совсем не хотелось никуда ехать. В висках еще звенели слова хореографини из музыкального театра:

– Деточка, подыщите себе другую мечту, пока не поздно.

И другие, сказанные бархатистым вкрадчивым голосом:

– И когда жизнь дает тебе под дых, ты делаешь то же самое. Стараешься отдышаться, встать на ноги и просто продолжить.

И не важно, что другие слова были всего лишь сном. Тане отчего-то казалось, что маэстро и в самом деле мысленно перенесся к ней из Европы, Америки или где он сейчас находился, чтобы поделиться чем-то важным, помочь ей продержаться. Сейчас хотелось просто лечь на свой диван, лицом в спинку, рассматривать вытертые узоры на обивке и прокручивать, прокручивать эти слова в своей голове. Пытаться понять, как же ей быть дальше, что делать. Но мать уже теряла терпение:

– Ты долго там возиться будешь? Татьяна, нельзя же быть такой несобранной.

Таня с силой застегнула молнию на сумке, закинула ее на плечо, вышла в прихожую. Наклонилась застегнуть сапог. В этот момент в дверях появилась мать с ее гимнастическим купальником в руках:

– А эту ветошь теперь куда? Выбросить?

И Таня на секунду замерла, заморгала растерянно. Выбросить…

– Ну а что он будет лежать, пыль собирать, – раздумчиво пожала плечами мать. – Ты же, я понимаю, наконец со своим балетом завязала?

Таня промолчала, застегнула второй сапог, накинула на плечи куртку и, уже выходя из квартиры, буркнула сквозь зубы:

– Выброси!


Потом она долго ехала в автобусе. За заплеванным стеклом проплывали грязно-белые двенадцатиэтажки. Хмурое весеннее небо цеплялось за еще голые ветки деревьев и нависало над городом, словно старое ватное одеяло. Все это так не похоже было на образ города из ее сна. Удивительного, загадочного, сверкающего, окутанного сумеречным туманом, из которого проступали очертания зданий классической постройки, пахнущего цветами, бензином и дождем. Города, по которому она гуляла со знаменитым танцовщиком, которого видела только на заезженных видеокассетах и все равно была заворожена его грацией, изяществом, мастерством и силой.

Что же такое он хотел ей сказать? Ведь неспроста этот сон привиделся ей сразу после смотра в хореографической студии. Может, то, что не нужно сдаваться? Или что посвятить себя балету можно даже тогда, когда сам ты танцевать не способен? Но как? Податься в костюмеры, в рабочие сцены, в журналисты отдела культуры какой-нибудь заштатной газетенки?

Автобус затормозил у нужной остановки, Таня соскочила со ступенек и пошла по улице, загребая сапогами остатки пористого мокрого снега. Смешно, конечно, было даже и мечтать. В самом деле, какая из нее балерина? Те, наверное, и по улице ходят, вытянувшись в струнку и изящно переступая ногами, а не плетутся, как она, – сгорбившись и шаркая сапогами. Жалкая, нелепая, почти хромоногая, никому не нужная…


В квартире у деда, как и всегда, пахло сухими травами и табачным дымом. В комнате было полутемно, лишь на письменном столе лежал круг света от настольной лампы. Сам дед в клетчатой рубашке и темных домашних брюках сидел у стола с неизменной папиросой в зубах и разгадывал кроссворд в журнале.