– Она отлично выглядит, а, Можи?

– И да и нет. Потемнела, как потёртое седло. Краснодеревщик сказал бы, что её протравили морилкой. Но ей идёт.

– Лично я не замечаю в ней большой перемены, – усердствует Марта.

– А я замечаю, – тихо возражает Анни.

– Взгляд у неё стал душевней, – приятным голосом возвещает Леон Пайе, которого никто не спрашивал.

– Допустим, она теперь не такая резвая… – замечает Марта. – Но вообще-то поглядите-ка – сельская жизнь не портит внешность, как принято считать. Пожалуй, и мне стоит как-нибудь попробовать солнечные ванны – о них столько говорят… Мы увидим вас зимой в Париже, Клодина? Знаете, у меня есть для вас чудесная комната!

– Благодарю, Марта… Вряд ли…

Она обжигает меня, как кнутом, хлёстким сердечным взглядом.

– Да что вы, милочка! Нужно и меру знать!.. Пора очнуться, в самом-то деле! Зимой полтора года будет, как мы его потеряли… Встряхнитесь, чёрт побери!

Разве нет, Можи? Что вы все на меня так смотрите? Или я неправа?

– Правы, конечно, – застенчиво соглашается Анни. А Можи пожимает жирными плечами:

– Встряхнуться, встряхнуться! Оставьте вы её в покое! Я вообще не понимаю, как в такую жару можно встряхивать что-нибудь, кроме абсента!

Я улыбаюсь, чтобы хоть как-то отреагировать. Эти люди решают мою судьбу, рассматривая меня, словно я чернокожий раб, выставленный на продажу… Потом я встаю:

– Пойдёмте со мной, Анни, поможете мне срезать розы для вас и Марты.

Я увожу её, взяв под руку. Марта провожает нас неприязненным замечанием:

– Идите, идите, девочки, посекретничайте!

Жара шубой укутывает нам плечи, и я спешу, захлопнув за собой ставни, к тенистому озеру прохлады под старым орехом. Анни, размахивая руками, семенит следом. Её смуглая кожа просвечивает сквозь батистовую блузку, как шёлковая подкладка. Она молчит, созерцает с книжной меланхолией мои разрушенные, поросшие буйной растительностью владения: сад, который уже трудно назвать садом, ограду – орешник мощными корнями сначала проломил, а потом и вовсе опрокинул её, и теперь стала видна внутренняя рыжая и словно обгорелая поверхность камней, из которых она была сложена… Куст роз цвета бедра испуганной нимфы погиб – он умер от того, что слишком долго цвёл… Мгновенно разрастающаяся жимолость задушила мой прихотливый клематис, когда-то весь покрытый сиреневыми крупными нежными звёздами… Плющ погрёб под собой глицинию, изуродовал водосточную трубу, взобрался на крышу – она теперь полосатая – и, не находя себе новой опоры, протянул жирную скрюченную плеть с бугорками зелёных ягод, вокруг которых дрожат пчёлы…

– Тут нет цветов, – шепчет Анни.

Я окидываю её ласковым взглядом и беру за руки:

– Есть, Анни. В нижнем саду.

По заросшим аллеям, где деревья повыломаны, мимо одичавшего виноградника, жадно тянущего к нам цепкую лозу, я веду её в нижний сад – на узкую, солнечную, как грядки возле церкви, полоску земли, где я выращиваю самые заурядные цветы: флоксы, которые солнце окрасило в густо-фиолетовый цвет; размыто-голубой волчий корень; круглые, яркие, как мандарины, ноготки; коричнево-жёлтые бархатцы на жёстких стебельках – будто шершни забрались в их готовые разорваться чашечки… Вдоль шпалеры розовые кусты стоят колючей стеной у подножия персиковых и абрикосовых деревьев, и я на ходу ласкаю взглядом уже спелые абрикосы с гладкой кожей, которую солнце украсило чёрными родинками.

– Не колите себе руки, Анни. Вот секатор. Эти не нужно, они уже распустились. Для вас мы срежем чайные, они самые красивые. Нравятся?

Синие глаза Анни влажнеют… Такая у неё манера краснеть.

– Да, конечно, Клодина. Вы такая милая!

– И вовсе я не милая, крошка моя. Просто считаю, что они вам очень идут.

Я протягиваю ей розы головками вниз, чтобы тяжёлые цветки не облетели, и она берёт их. Уколовшись, теряет, хочет что-то сказать… Я лишь улыбаюсь, наблюдая за ней, но помочь, как прежде, не спешу…

– Какая вы милая, Клодина! – повторяет она. – Я не ожидала увидеть вас такой.

– Почему же?

– Я безумно боялась снова встречаться с вами, трусливо пряталась от вашего горя, не хотела видеть вас плачущей… При одной только мысли об этом я готова была удрать на край света… Меня застыдила Марта…

– Ваша Марта – сама предупредительность…

У Анни светлеет лицо, она осмеливается взглянуть на меня:

– О, вы сказали это совсем как прежде. Я так рада!.. Хотя мне удивительно, Клодина, что вы больше не…

– …что я больше не грушу?

Она кивает, и я взмахиваю рукой – мол, понимаю, что виновата, но ничего не могу поделать… Анни задумалась, она обрывает со стебля розовые, твёрдые и выгнутые, как когти тигра, шипы… Она напускает на себя неестественно важный вид и сдержанно спрашивает:

– Где похоронили Рено, Клодина?

Я дёргаю плечом в сторону заката, указывая невидимую точку:

– Да там, на кладбище.

И чувствую, что шокировала её. Могила Рено… миниатюрный загончик с крашеной оградой и белой надгробной плитой, которая после сильного дождя становится грязной… Я принуждаю себя ухаживать за ней. И делаю это без всякого трепета. Ничто здесь меня не волнует, ничто не держит. Ничего здесь нет от того, кого я люблю, о ком и сейчас думаю в настоящем времени: «Он говорит то… Он предпочитает это…» Что такое могила? Пустое вместилище. Тот, кого я люблю, живёт в моих воспоминаниях, в запахе носового платка, когда я его разворачиваю, в случайной интонации – я вдруг вспомню её и долго слушаю, склонив голову… Он в коротенькой записке – даже если выцветут её чернила, – в старой книге – я мысленно глажу её страницы; он так и остался сидеть – правда, только для меня – на скамейке, сидит и смотрит, как синеет в сумерках гора в Кайе. Разве это объяснишь?

– Возьмите ещё красную розу. Анни. Марта приколет её к зелёной вуали или жёлтому платью.

Она молча берёт цветок. Сумасшедшая пчела пролетает так близко от губ Анни, что она отшатывается, вытирает рот тыльной стороной ладони…

– Не бойтесь. Это пчела возвращается домой. У них гнездо вон там, в обвалившейся стене…

Я снова повожу плечом, как когда показывала на кладбище, и Анни снова осуждает меня взглядом… Я не сержусь. Я старая и спокойная, этому ребёнку всё равно меня не понять…

Из куста карликовых роз, гибнущих под плетями лишённой запаха жёлтой розы, вдруг выскакивает что-то рыжее, прыгает прямо к солнцу, взлетает и растворяется… Это проделки Пррру, рыжей кошки, дикарки моей, сумасбродки… Я смеюсь над испугом Анни:

– Знаете, кто это, Анни? Это Пррру. Пррру – дочь Перонель!

– Перонель? Так она ещё у вас?

Её глаза опять влажнеют, она вспоминает тот год, когда снова пустилась в бега, оставив на меня Тоби-Пса и серую кошку…

– Да, у меня. Стареет потихонечку, всё время спит. Среди прочих её злодеяний значится и эта дочь лисьего окраса, я зову её Пррру… Видите?

Между двух ветвей плакучей акации за нами следит свирепая морда, по-львиному рыжая, с янтарно-зелёными глазами. Хорошо виден крупный нос, выдвинутая челюсть, мускулистые, как у крупного хищника, щёки…

– Она, кажется, злая, – шепчет Анни.

– Довольно злая. Крадёт цыплят, дерёт котов, лопает птичек и царапает кухарку. Даже мне редко удаётся её поймать, хотя она повсюду следует за мной на некотором отдалении, даже в лес. Она всегда начеку и ничего не боится. Она немножко похожа на Марту, вы не находите?

– Верно, – кивает, развеселившись, Анни.

– Знаете, Анни, меня вообще-то удивило, что вы приехали вместе.

Анни смущается и, уколовшись о букет, сосёт капельку крови на пальце:

– Я понимаю, это может показаться вам странным… Но Марта так настаивала, так хотела, чтобы я была с ней, поехала в путешествие на автомобиле…

– Это её машина?

– Да… то есть… моя тоже чуть-чуть… Я половину оплатила.

– Ах, вон что…

– И потом – так глупо! – сила привычки непобедима. Рядом с Мартой я чувствую себя маленькой девочкой, во всём покорной, она так легко подавляет мою волю…

Я хватаю её за руку.

– Значит, вы снова на поводке, бедняжка? Красивая двусмысленная улыбка пробегает, как когда-то, по её лицу.

– На поводке, говорите?.. Но поводок оборвать недолго, вы же знаете…

– Тем лучше, Анни!

– Как мило, что вы ещё интересуетесь мной, – чуть слышно произносит она. – Я боялась, что вы совсем не похожи на ту, которую я помнила…

– Почему же? Признайтесь, вы бы хотели, чтобы я преждевременно поседела и завернулась в чёрный креп?

– Не нужно так говорить, – восклицает Анни. – Да, я думала, вы изменились, уничтожены, превратились в собственную тень…

Руки её разжимаются, и розы ложатся на землю в изящном сентиментальном беспорядке:

– Я думала, вы сломлены, больны, влачите жалкие дни и презираете их, и ненавидите всё, что дышит и радуется жизни! А вы молоды, прекрасно чувствуете себя среди зверей и пчёл… Так зачем тогда было любить, что же это за великая любовь, Клодина? Значит, можно жить и после её смерти? Или это была не любовь?..

Её слова звучат искренне. Она, любившая меня, возмущена, я упала в её глазах, потому что смогла после смерти Рено забывать, цвести… Может, я хоть для неё прерву своё не снисходящее до объяснений молчание? Нет. Мне не вынести, если горечь поднимется со дна безмятежной боли и хлынет к глазам, развяжет язык… Я наклоняюсь, поднимаю рассыпанные розы и перекладываю их в руки Анни.

– Нет, детка, это была любовь! Не волнуйтесь, поезжайте себе спокойно. Это была самая прекрасная любовь, та, что живёт собою и не умирает после смерти. Утешьтесь, дитя моё, я не растеряла любовь! Поверьте, это так – а то, что мне порой изменяет рассудок, несущественно…

Она склоняет голову к охапке роз, чтобы скрыть слёзы, которые не может утереть… Вот так стоит и плачет, вся в цветах, словно куст под дождём. И мне приходится утешать её, убаюкивать. Не знаю, право, над ней я так грустно улыбаюсь или над собой…