– И тебя все это перестало устраивать? – спросила я.

– Перестало.

– А почему бы не сказать «нет» в постели, если тебя это перестало устраивать?

– «Нет»? Я не могу сказать ему «нет»!

– Почему?

– Я не могу этого объяснить. Ты же знаешь, мне вообще трудно сказать «нет».

У меня была приятельница, состоящая в четвертом неудачном браке. Родители заглаживали ее с детства, как асфальт катком, она по жизни не имела права на протест, как Пупсик. В возрасте пятидесяти лет, после того, как ей удалили матку, она первый раз сказала «нет» папаше-профессору на какое-то пустяковое требование. Через полчаса папашу увезли на «скорой» с инфарктом, он не был готов к тому, что его немолодая дочь начала иметь собственные желания. Для меня это было экзотикой, у меня в жизни «нет» было первым словом, а «мама» – вторым.

– Лида, – сказала я Пупсику, – кто-то должен помочь тебе сказать «нет» первый раз, иначе ты погибнешь. Учись говорить «нет» сначала кому-то другому, кому тебе легче отказать: родителям, друзьям…

– Родителям? Это ты ненавидишь свою мать, а мне мама – лучшая подруга, – поджала губы Пупсик. Я наступила на любимую мозоль. Мать Пупсика, перманентно смертельно больная дама, проводящая жизнь в старом халате, несвежей ночной рубашке и презрении к человечеству, дружила с Пупсиком, как червяк дружит с грибом.

Родители Пупсика, в юности приехавшие из Еревана, имея на двоих двадцать процентов армянской крови и пятьдесят еврейской, усиленно строили из себя армян, чтобы не прослыть евреями. На двоих они сделали одну папашину карьеру. Мать вроде бы пыталась дернуться в другой брак, потом одумалась и родила Пупсика, на плечи которой было взвалено сохранение родительской семьи.

К старости из активной дамочки мать Пупсика превратилась в невостребованную жену начальника, а отцу бес стукнул в ребро. В отсутствие жены и дочки в комнате он даже нас с Ёкой, здороваясь, успевал за все потрогать, а уж в миру… Все его кореша давно поменяли жен на страстных артисток и длинноногих секретарш, и мать круглые сутки плела паутину разговоров про общую безнравственность и благополучие семьи на общем фоне. О похождениях Пупсикова брата ходили легенды, над которыми он, как всякий комплексун, трудился до седьмого пота.

Единственным местом, где они не обсуждались, была семья, в которой был объявлен запрет на факт существования сексуальности в мире.

Мне, собственно, это было бы по фигу, мало ли семей, живущих как пауки в банке? Но Пупсик любила меня, как путешественник карту, а я любила ее, как карта путешественника. И стоило мне дистанцироваться, как Пупсик вдруживалась, как штопор в пробку. В целом она была мне неинтересна, я не люблю людей без биографии. Дружить с человеком без биографии – все равно что заниматься любовью с девственником, когда вместо кайфа получаешь педагогические мозоли, но Пупсика я не выбирала, она была мне выдана небесным диспетчером вместе со всей компанией и определенным отрезком жизни.

С Пупсиком нельзя было пяти минут поговорить по телефону, чтобы певучий голос матери не потребовал чаю, открытой форточки, измерения давления и т. д. В доме Пупсик занимала штатную единицу Золушки, но представлялась себе принцессой, создавая для самой себя тот соцреализм, который ее папаша создавал для читателей.

– Если твоя мать – твоя лучшая подруга, то почему ты сейчас жалуешься на Ваську мне, а не ей? Почему ее не волнует, что Васька бьет тебя по морде, валяется пьяным, не дает ключей от своей квартиры? Вспомни, сколько у нее сил на разборку, когда ты покупаешь не тот творог на рынке… Что-то по поводу Васьки я никогда такого пафоса не слышала.

– На самом деле их все устраивает, – сказала Пупсик так определенно, что я услышала «лед тронулся, господа присяжные заседатели!». – Я при родителях. Дом на мне, а на меня всем – наплевать!

Тут в дверь позвонил Тихоня. Он любил заявляться по вечерам и тешить нас любительскими чернушными рассказами. Ёка повезла в Армавир на продажу очередную партию ползунков, сын был на пятидневке, и Тихоня страдал по светской жизни. И когда после чая он прочитал новый рассказ о монахах-гомосексуалистах, Пупсик повела бровью, и вместо вежливых вежливостей сказала:

– Какой ты, Тихоня, талантливый! Тебя бы в хорошие руки, бросить бы тебе твою дурацкую работу и писать…

Меня это удивило. В способностях Тихоне никто не отказывал, у него были лучшие сочинения в классе, он ездил на городские олимпиады, но по природе своей был не создателем, а стилизатором. Он гнал хорошие подделки уровня местного литобъединения. Он умел транслировать форму, но у него совершенно не было свойства сказать что-то собственное про хорошо и плохо. А я, как известная максималистка, считала, что если этого свойства нет, иди расписывать чашки и елочные шары, а на холстах тебе делать нечего.

Плюс еще Ёка, вечно надрывающаяся на прокормке семьи. Какое уж тут «бросить работу»? Но Пупсика понесло, и я не успела сообразить, что она выполняет мое домашнее задание. Они ушли: богатая Пупсик шуршала плащом позапрошлогоднего сезона, а нищий Тихоня сверкал джинсовой курткой, спроворенной неутомимой Ёкой на приморских рынках. Они ушли, после стольких лет знакомства первый раз увидевшие друг друга как мужчина и женщина, мгновенно назначив друг друга причиной собственного бунта.

– Какие-то они оба несчастные, – резюмировал Андрей. – Почему вокруг тебя одни несчастные?

– Мы с тобой, что ли, намного лучше? – захихикала я.

Андрей не любил моих одноклассников, ревновал меня к ним. А Димку просто считал недоучившимся придурком. Андрей был пианистом, карьера которого беспрестанно скакала от самых престижных оркестров до самых похабных кабаков. Человек тонкий и ранимый, он вечно корчил из себя мачо, списанного с отца, сибирского начальника средней руки. Приколы, которыми щебетали мы, выпускники престижной московской школы, выводили его из себя.

Лучше всего Андрей общался с Ёкой, они оба были пришлые провинциалы. Ёка считала его завидным зарабатывающим и семейственным мужиком и наверняка хотела бы такого же. Для Васьки Андрей был «сложной штучкой», с одной стороны, крепкий мужик, любого замочит, с другой – теми же пальцами Шопена, да так, что весь зал в оргазме. Димка считал, что я выбрала мужа по контрасту с ним, при том, что сам никогда не делал мне предложения. Тихоня к Андрею пристраивался в манере «чего изволите», как слабый мужик на всякий случай пристраивается к сильному, не желающему с ним сближаться. Пупсик считала мой брак, наполненный взаимными изменами, итальянскими разборками и страстной постелью, блажью, на которую я польстилась из-за внешности Андрея. У нее в голове все с детства было смонтировано в сторону денег, как-то она увидела очередного моего возлюбленного, садиста-виртуоза, упакованного в престиж и доллары, и сказала с придыханием: «Такого шикарного мужика у тебя еще не было!»

– Муж должен быть маленький, страшненький и преданный, – говорила мать Пупсика. Ее муж удовлетворял данным критериям, он не оставил ее на старости лет юридически, а жил рядом собственной жизнью. Странная это была парочка: жена-инвалид и светский облезлый, но все еще прыгучий лев, по полгода проводящий в домах творчества и командировках.

Я как-то с детства была тупа про брак по расчету, мне всегда казалось, что лучший расчет – любовь. Я совершенно не понимаю, что делать с мужиком, которого не хочешь. Валера считает, что я вообще очень нетерпима и избалованна. Я, например, не могу даже делать дела с человеком, который мне неприятен. В этом есть что-то подростковое, но тем не менее мои дела никогда не шли хуже, чем у тех, кто вкладывал в карьеру тело или душу.

Работа в смешанных жанрах манипуляции нужными людьми, все эти тонкие места про то, с кем пьешь, дружишь семьями и отдыхаешь, меня никогда не возбуждали. У меня острая социальная щепетильность, ни одной ступеньки не одолевалось через постель – как любовники шли в гору, бегом расставалась, вдруг кто-то подумает, что я сама творчески не состоятельна. Валера говорит, что пока остальные кокетничали с материальным комфортом, я кокетничала с душевным. Я считаю это недоразвитым честолюбием, а Валера – чрезмерным.

Пупсик говорит, что карьера – это прежде всего характер, в смысле «вовремя прогнуться». Ёка думает, что карьера – это умение пахать, позабыв про самого себя. А мальчики из компании… Мальчики из компании почему-то никогда не говорили слово «карьера». Васька шел бульдозером на деньги и уважение, но изначально считал себя неудачником. Тихоня всегда выглядывал из-за бабьего плеча. А Димка никогда не знал, что такое карьера и какой в ней смысл. Андрей, пожалуй, был самым готовым к карьере, но он думал, что она, как любовь, приходит сама, надо только оказаться в нужное время в нужном месте.

У Валеры карьера была сделана, он был работоголик и от труда ловил больший кайф, чем от раздачи пряников.


Когда я вернулась в комнату, Дин сидела расслабившись, поджав по-турецки длинные ноги, а Ёка, сбросив туфли и разрумянившись, махала перед ее носом руками в радиусе, пропорциональном выпитому.

– Нет, ты скажи сама! Ты бы такое простила? – выкрикивала она в тональности «ты меня уважаешь?».

– Я не могу быть третейским судьей. Меня не было здесь… На вас обрушились большие испытания. На нас, как вы понимаете, тоже… Но нам уже немало лет, и других одноклассников у нас уже не будет, – говорила Дин.

– Никого не надо! Жизнь с чистого листа! Кем я была и кем стала! Помнишь, Ирка, как мы в кулинарии кости покупали, бульон детям варить? А сзади тетка в шубе говорит: «Вы только сырые не давайте, у моей собаки от сырых всегда понос!» Помнишь, Ирка? – заорала Ёка.

– Помню. – Еще бы не помнить. Вся наша молодость ушла на то, чтобы научиться из одного первого приготовить два вторых…

– А помнишь, у меня плащ был, а у тебя куртка, и мы, чтоб казаться одетыми, все время менялись. Ирке надо к кому-то на свиданье, а в плаще он ее уже видел, а времени в обрез. Она мне звонит на работу, я спускаюсь в метро, и мы прямо у турникетов переодеваемся со скоростью света. Нас тогда менты пытались забрать, все требовали объяснений, что же это мы такое делаем. Помнишь, Ирка?