* * *

Бруно сидел на Пьяцетте, на которой царила какая-то сверхъестественная тишина, и смотрел на колонны.

Он репетировал чудовищную боль, которую вскоре предстояло испытать и ему, и ей. Вот на этом самом возвышении Сосию привяжут к плетеной раме, после чего выпорют хлыстом и заклеймят. Метка ведьмы навечно будет выжжена у нее на щеках. И запах ее горелой плоти заглушит ее же собственные крики.

Ему уже доводилось видеть процедуру клеймения. Он вспомнил раскаленное свечение железного тавро, гревшегося в мареве углей, и белые искры, срывавшиеся с него, когда палач вынул прут из пламени. Толпа затаила дыхание, переводя взгляд с раскаленного металла на щеки мужчины, торговца заклинаниями, которому предстояло носить на себе его печать. В самый последний момент Бруно отвел глаза, но он хорошо запомнил невыносимо сладкий аромат горелого мяса и поросячий визг мужчины, когда металл приблизился к его плоти. А потом наступила долгая тишина, которую нарушил еще один нечеловеческий вопль, пронзивший воздух, словно атакующая хищная птица. Он раздался слишком поздно, когда все уже сочли, что человек не чувствует боли. Это было хуже всего, потому что зрители вновь и вновь мысленно переживали последние невообразимые мгновения его безмолвных страданий.

Сосия никогда не плакала, но он знал, что она пронзительно закричит в этот момент, когда железо устремится к ней.

Он прислушался, глядя на campanile[213]. Каждый из пяти ее колоколов имел собственное предназначение. Самый маленький из них, Maleficio, возвещал смертные приговоры, отбивая звонкие удары, похожие на капли крови. Сегодня он не зазвонит, объявляя всему миру о смерти Сосии, но это будет чистой воды лицемерием. Сосия не сможет пережить пытку.

Над крышами домов заухала сова. Бруно вспомнил старинное суеверие – крик совы означал, что где-то неподалеку девушка лишилась невинности. Он сидел, сжавшись в комок, облитый лунным светом, и вспоминал, как это случилось с ним самим в объятиях Сосии.

В голове у него забрезжил некий план, слишком отвратительный, чтобы рассматривать его всерьез.

С наступлением рассвета Бруно отправился на работу. Вынырнув из тени, у двери его приветствовал Фелис Феличиано, обнял и ласково погладил по спине.

– Но почему? – простонал Бруно.

Фелис ответил:

– Дело Сосии лишний раз продемонстрировало то, что всегда подозревали сенаторы… Низкорожденный чужестранец всегда может сыграть на чувствах благородного вельможи-венецианца, чтобы опозорить и погубить его, а ведь тот, в конце концов, является частью государства.

Бруно пролепетал:

– Но почему мы ничего не делаем? Почему мы стоим в стороне, позволяя ей умереть медленной смертью?

– По сравнению с той машиной, что выступила против нее, мы совершенно бессильны. Толпа уже заранее ненавидит ее. Именно ее винят в состоявшейся бойне. Ей предстоит испытать на себе всю силу гнева государства и ярость населения, которые обрушатся на ее стройные бедра и шрам на ее спине…

Услышав столь подробное описание интимных местечек Сосии, Бруно поднял глаза на друга и внезапно понял все, чего Фелис и добивался. Он понял, что писец намеренно отбросил всякую осторожность ради того, чтобы помочь ему возненавидеть Сосию и хоть немного облегчить боль от ее кончины. Фелис предлагал пожертвовать их дружбой, чтобы помочь Бруно справиться с невыносимо тяжкой ношей. Бруно понял Фелиса и даже проникся к нему благодарностью за его мотивы, но не мог быть с ним заодно.

– Понятно, – сказал он, так плотно сжав губы, что они побелели. – Значит, и ты тоже, Фелис?

– Ты можешь возненавидеть меня, если хочешь, мой дорогой Бруно, но ты должен знать, что я люблю тебя, – сказал Фелис, – и такая безнадежная любовь для меня невыносима.

* * *

Венделин со всех ног бежал обратно к дому. Взлетев по лестнице, он помчался к их спальне, миновав свой кабинет, бюро… Нет, стоп, что-то торчало из одного выдвижного ящика. Это оказалось его собственным письмом, вот только оно было усеяно маленькими дырочками, словно прокушенное насквозь стаей насекомых. Неужели она стала хранить здесь свои вещи? В этом самом бюро, которое так ненавидела?

Венделин выдвинул ящик и вытащил оттуда письмо.

Оно было сложено вчетверо, как и все его любовные послания жене. Развернув лист, он принялся читать то, что было написано его собственной рукой: «Я связываю тебя канатами любви, крепко-накрепко».

Венделин почувствовал, как к горлу подступила тошнота. Боже, какие убогие и неуклюжие фигуры речи он выбрал! Насколько примитивен оказался его итальянский! Он вдруг увидел угрозу, замаскированную в его собственных любовных признаниях. Быть может, и Люссиета поняла его письмо именно так, разглядев в нем один лишь зловещий смысл.

Он выдвинул другой ящик. Внутри, сложенный вчетверо, лежал очередной лист бумаги. Он прочел написанное: «Я хочу видеть, как широко открываются твои глаза, когда веревка затягивается туже».

Он принялся выдвигать ящики один за другим.

В каждом из них лежали его письма, причем содержание каждого из них, когда он взглянул на него новыми глазами, показалось ему ужасающе двусмысленным.

Только теперь Венделин понял, что стало причиной ее болезни и затянувшегося выздоровления.

Но письма, как они очутились здесь все сразу? Откуда их столько взялось? Ему казалось, что выдвижные ящики бюро сами выделяют их, словно яд из железы. Он распахивал все новые и новые ящики, в которых обнаруживались все новые послания. Бюро стало походить на настоящую мануфактуру, по своей производительности далеко обогнавшую stamperia. Но при этом все до единого письма были написаны рукой Венделина.

«Я хочу обладать тобой в этой жизни – и в следующей тоже».

«Я не буду счастлив, пока ты не окажешься вне досягаемости для боли».

Венделин содрогнулся, вновь распихал письма по ящикам и задвинул их.

«А это бюро, оказывается, какое-то порождение зла. – Мысли путались у него в голове. – Я позволил его красоте заглушить голос собственного сердца. Люссиета была права, – понял он, – и мне надо бы послушать ее. Она способна чувствовать куда лучше и тоньше меня, хотя книги она презирает. Она верит и предвидит события на таком уровне, который намного глубже моего собственного восприятия. Я просто читаю и киваю головой фактам, которые попадают в нее. Это – примитивное и мелкое познание. А понятия и образы, которыми руководствуется Люссиета, живут у нее в крови. А где же она сама? – вдруг подумал он. – Моя бедная, несчастная, любимая жена? Я должен за многое извиниться перед ней».

И вдруг откуда-то сверху, с чердака, до него донесся слабый шум – он услышал, как что-то скрипнуло и закачалось там.

* * *

Бруно купил стрелу во frezzeria, квартале ремесленников, причем одну-единственную. Запершись у себя в квартире, он упражнялся до тех пор, пока мог держать лук и пока ему не пришлось сделать над собой усилие, чтобы промахнуться мимо цели.

В два часа ночи он осторожно подошел к камере, спотыкаясь на немощеной Пьяцца. Он миновал виноградники и деревья, растущие в одном ее углу, и прошел мимо небольшого дворика каменотесов, расположившегося в тени campanile. Бруно машинально отвернулся от вони общественной уборной. Даже ночью, когда залитая лунным светом базилика выглядела особенно величественно, резкий запах человеческих экскрементов напомнил Бруно о странном сочетании возвышенной роскоши и приземленных потребностей, которые ярко проявились на Пьяцца, делая ее похожей на утонченную аристократку, прозябающую на своей вилле в деревенской глуши. Днем здесь бурлили блошиный и фруктовый рынки, работали пекарни, цирюльни и нотариальные конторы. Даже вокруг колонн Дворца дожей приткнулись маленькие лавчонки, а неподалеку находилась лечебница. Сидящие в клетках под campanile опозоренные клирики прижимались к прутьям решеток.

«Здесь сосредоточились жизнь и смерть, – подумал он, – а теперь тут оказалась и Сосия. В кои-то веки она не прячется у себя дома, в Сан-Тровазо, а выставлена на всеобщее поругание».

Хотя в такой час глазеть на нее было просто некому.

Он наклонился и заглянул в камеру. Сосия спала, а вокруг нее дремали крысы. Как она вообще может спать? Зная, что утром ее ждет долгая пытка?

Он опустился на колени и вгляделся в полумрак камеры. Она лежала лицом к нему, и ему показалось, что она крепко спит. Он разглядел одно веко, темно-красное в тусклом лунном свете. Ее темные волосы выглядели куда более чистыми и блестящими, чем он помнил, словно она уже начала обретать некую святость. Сосия спала намного спокойнее, чем тогда, когда он наблюдал за ней в тишине своей квартиры. Она обхватила себя обеими руками и поджала колени к груди. Со стороны казалось, будто она спит в чьих-то объятиях.

«Я был эгоистом, – подумал Бруно, – я хотел, чтобы она стала чистой и доброй. Но ведь это противно ее природе. Это то же самое, что учить собаку летать или корову – плавать. И они тоже были эгоистами, все остальные ее мужчины. Они хотели, чтобы она стала для них кем-то бóльшим, чем была на самом деле. А чего хотел от нее муж? Он доволен конечным результатом?»

Все-таки он, Бруно, был лишним в ее жизни. Он понятия не имел, что думал Рабино Симеон о своей супруге и ее очевидных преступлениях, знал ли он, что она невиновна в колдовстве, беспокоило ли его это.

По-прежнему стоя на коленях, Бруно достал лук из-под накидки и наложил стрелу на тетиву. Он заколебался на мгновение, не из‑за сомнений в том, что поступает правильно, а выбирая наиболее подходящий угол для стрельбы.

Он негромко прошептал:

– Я люблю тебя. Я уберегу тебя от судьбы, которую ты презирала бы, родная моя. Я избавлю тебя от невыносимой боли.

В тот миг, когда стрела сорвалась с тетивы, Сосия проснулась, вероятно, разбуженная свистом рассекаемого воздуха. Она взглянула Бруно в лицо, и губы ее приоткрылись. Стрела угодила ей прямо в горло, пробив вену, и блестящий кончик показался с обратной стороны шеи.