Василий замолчал на мгновение, переводя дух, и, страшась, что Анна вновь вспорет тишину криком, взволнованно зачастил:

– Намедни догадка подтвердилась – повар признался. Поварёнком случайно увидел, как лекарь в княжеские щи порошок подсыпает. Думал сперва – так надо. Потом понял и страху натерпелся, боялся, что соучастником сочтут, и молчал. Перед кончиной покаялся. Я хорошо помню лекаря, и, думается, это он вернулся с Софьей.

«Так потому он отказался поехать со мной, что побоялся быть узнанным», – подумала Анна, но заговорила о другом:

– Всё, что ты мне рассказал, – догадки и домыслы. Подозрением своим ты только бросил тень на моего отца и ничего не доказал. От кого стало известно, что Шемяку отравили зельем в куряти? Повар признался? Но на дыбе в чём угодно признаешься. Отец обрадовался смерти Шемяки? Конечно, тот был заклятым врагом. А лекарь ваш рязанский мог подсыпать порошки тайно, от излишнего усердия. Мне в детстве все лекарства давали то в молоке, то в варенье.

– Твои доводы не сильнее моих домыслов, Анна. Матушка умерла чуть раньше отца, порошки ей тоже подсыпали. Страшный, неизбывный порок – властолюбие, наследственный. Вон и братья твои грызутся, и Юрий скончался в одночасье. Боюсь за тебя, Анна, потому и открылся. Прости мою слабость.

– Простить? Да если бы я знала, я бы никогда, никогда… Как я буду теперь от тебя детей рожать? Что стану рассказывать им про дедов? Юрия ты помянул… Он никогда никого не порочил подозрением.

Анна опять села и, передохнув, спросила, запальчиво:

– Каково тебе было жить среди нас, злодеев? И зачем ты женился на дочери убийцы, когда вырвался на свободу?

– Я любил тебя. Люблю. И хочу, чтобы дочь наша была похожа на тебя и звалась твоим именем…

Анна не успела ответить – застрекотал сверчок, громко, ликующе.

– К счастью, – произнесли оба печально и – вдруг потянулись друг к другу…

В ту ночь они нарушили завет предков и думали потом, что оттого-то и не исполнилось их желание иметь дочь.

2

Родившегося летом мальчика назвали Фёдором.

Происходящие после рождения сына события не запомнились Анне: не отличались разнообразием, да и утратили для неё остроту – время замедлило ход и подчинялось теперь лишь нуждам её детей. Они же плохо росли, часто болели. Старший уросил, расшибался, падая, казалось бы, на ровном месте, гонял нахально забредавших на княжеское подворье посадских псов, те вполне могли оказаться бешеными – и тогда… Лучше было об этом не думать, но она думала и не раз в мыслях хоронила сыновей.

Дядька старшего между тем всё больше отстранял мальчика от матери, и с этим она не могла примириться и поделать ничего не могла. Как не могла тотчас же найти младшему кормилицу, когда у прежней вдруг пропало молоко. И даже грецкие орехи сыскались не сразу – исстари известно, что они молока прибавляют, – да вот беда – не в наших краях растут.

Тут новая забота появилась – показалось, что вновь беременна. Грех, конечно, препятствовать рождению ребенка, она и не препятствовала, но страдала очень – куда ещё одного мальчишку, разорвут княжество на лоскутки… Да и страшно рожать. Ох, как страшно! Каждый раз, как перед концом света. Говорили, татарки рожают легко! Может, и так, только и в татарской слободе бабы сгорали в родильной горячке, и главный баскак похоронил младшую жену. У неё было дивное имя Баисаилдана. Умерла страшно, в грязном окровавленном тряпье, распространяющем ужасную вонь – по поверью, одежду и постель роженице нельзя было менять, чтобы не повредить ей. Не меняли и укладывали её, горемычную, на какие-то обноски, которые сжечь потом не жаль. О, она не хотела последовать за несчастной Баисаилданой и позвала лекаря, хотя удостоверилась, что опасения напрасны (но это ведь только до следующего раза!). Лекарь призвал звездочёта, и вместе они составили её лунный календарь. Василий, узнав, попробовал сопротивляться, говорил, что и это грех, обман, но уступил. После ночного откровения он сделался уступчивым. Её это раздражало, казалось, муж наслаждается своим великодушием. Она чувствовала себя мухой, попавшей в паучью невидимую, невесомую, но губительную сеть. Любое проявление её чувств Василий мог теперь истолковать как отклик на его обвинение.

Анна жалела, что нет Юрия, что подевалась куда-то Еввула, они могли бы развеять её сомнения. Хотела было написать Ивану, спросить начистоту, как было дело, но, поразмыслив, побоялась прогневать его, подставить под удар Василия. Поняла, в любом случае, оклеветал ли Василий их отца, раскрыл ли ненароком семейную тайну, Иван ему не спустит, не остановит и то, что сестру вдовой сделает. Ещё и благодетелем себя считать будет: Анне досталась власть, о которой всю жизнь грезила их мать, да так и не дождалась – взрослые сыновья после смерти отца оттеснили от престола, власть, за какую боролась, не жалея сил, денег, здоровья баба Софья и какой воспользоваться не смогла, власть, в расчёте на которую другая Софья проехала полсвета и, не робея, легла на брачное ложе чужеземца.

Да, Анна тоже мечтала о власти едва ли не с пелёнок и не обрела желаемого, но получить её такой ценой не была готова. И всё-таки примеряла на себя мысленно вдовий убор. За любовь к живописи она уже заплатила жизнью брата.

Утрату Юрия она перенесла и вспоминала его теперь изредка, в случае какой-либо нужды, когда сама не могла решить, как ей поступить. Но она не видела его мёртвым. Он просто ушёл из её жизни, как ушла Ксения. А муж… Анна вдруг представила гроб и лежащего в нём под парчовым по-кровом Василия, его восковое лицо, изменившееся до неузнаваемости, и себя, склонившуюся над ним для прощального поцелуя. Толпа придворных ждёт своей очереди для последнего целования, а она не в силах прикоснуться губами к холодному лбу.

– Господи! Какая я мерзкая баба, – вскрикнула она и отодвинула листок толстой шершавой иноземной бумаги, на которой намеревалась писать Ивану. – Прости меня, Господи, прости грешную. Не нужно мне власти, лишь бы он был жив.

Анна вдруг почувствовала опасность – она грозила Василию уже сейчас, в этот самый день. При их теремных порядках он мог быть отравлен уже за вечерей. Он! – о себе она не подумала, хотя трапезничали в тереме они вместе. И оба слепо доверялись прислуге: лишь от повара и стольника зависела безвредность яств. Беспечны были великие князья рязанские – трапезничали, словно захудалые дети боярские или, тем паче, простолюдины, без затей, не обременяя прислугу. И княжна московская переняла их порядки, хотя в Москве строго придерживалась иного, помнили о коварстве и беспощадности отравителей, о губительной силе яда. Её же и случай с толчёным стеклом ничему не научил. Испуганная, Анна принялась спешно вспоминать и записывать, как и в какой последовательности подавались в Москве княжеские кушанья.

Сначала в трапезной дворецкий и ключник стелили перед собравшейся за стол княжеской семьёй чистую скатерть. В сенях ставили переносной стол и тоже застилали его такой же скатертью. На него из поварни ключник с подключниками носили яства. Но прежде, чем передать в трапезную, ключник сам их отведывал в присутствии дворецкого. Дворецкий тоже откушивал всего понемногу и отдавал яства стольнику, питьё – чашнику, те относили всё в трапезную и там, на глазах у всего княжеского семейства, яства пробовал крайчий, а питьё чашник.

И, записывая этот не одно десятилетие действующий и строго соблюдавшийся порядок, Анна и в нём обнаружила изъян: стольник ничего не пробовал и оказывался безнадзорным, когда входил из сеней в трапезную. Конечно, он был лицом важным, благонадёжным, боярином из родственников великого князя. Но что значит родство перед властью! Она исправила эту оплошность такой записью: «Прежде крайчия и чашника все яства и питьё непременно пробовать стольнику», – и тут вспомнила, что нередко они с Василием снедают у неё в покоях, а сенные девки, боясь потучнеть, вовсе ничего не пробуют, и она им потворствует. Пришлось добавить ещё строку: «Князю кушать и пить надлежит исключительно в трапезной». Но прежде надлежало согласовать с ним это нововведение.

Василий внимательно прочитал написанное и, улыбнувшись, сказал:

– Бережёного бог бережёт! Будь по-твоему! Но учти, отравой и книги пропитывают и даже образа. Александр Македонский пал замертво, примерив подаренный венец. Всего не предусмотреть нам, Лисонька. Последним же заветом ты обрекаешь меня на голодную смерть. Какая трапезная в поле или курной избе! Да и не стану я за собой ораву дармоедов таскать – стольник, ключник, крайчий – и не по одному ведь! Стряпчие назойливостью своей надоели – только у копны какой присядешь, кто-нибудь из них уже тут как тут: «Стульчик, пожалте!»

В последнее время Василий то и дело куда-нибудь отъезжал. И цель его частых отлучек из Переяславля была одна – купля новых угодий и поместий. И каждый раз он пространно объяснял Анне, что заботится о возрастающем семействе, что звание великого князя ничего не значит, коли в брюхе пусто, что сыновей следует обеспечить прилично, да и дочь с пустым сундуком не выпроводишь. Ей было смешно, что Василий заботится о неродившейся дочери, и всю затею она не принимала всерьёз, но не ревновала его к возможным разлучницам – пусть тешится, лишь бы не с Ледрой. И, вспомнив беспутную девку, Анна стала думать, что это она оклеветала великого князя Московского, чтобы отомстить ему и его семейству.

И ещё представлялось ей, что Василий посещает Еввулу в мещёрском непроходимом лесу. Анна закрывала глаза и видела лесное озеро, круглое, как блюдо, голубое и чистое. У озера – крохотную, в одно оконце, избушку. На её островерхой, покрытой осиновой щепой крыше сидела Еввула, простоволосая, босоногая, в простой, без вышивки рубахе. Из-под согнутой ладони вглядывалась она в озёрную слепящую гладь. Пустынна была эта гладь и незыблема. Казалось, спокойной и нерушимой пребывать ей вечно. Как вдруг всколыхнулась она, раскололась надвое под узким и быстрым челном. Чайкой слетела Еввула ему навстречу. Анна вздрогнула, открыла глаза: она не желала видеть, что будет дальше.