– Тогда в срубе сожгут тебя, как сожгли мать Григория Мамона.

– Но две трети моих подданных – язычники. Рязания – совсем особая страна, в ней куда меньше истинных славян и православных, чем в московском княжестве. Представь, матушка, на востоке – сплошь мордва, деревянным идолам молятся, на юге татары, те никак веру не выберут, на севере совсем дикие люди, в священных рощах собираются, поклоняются берёзе, кусту ивовому молятся. Я думаю, наше несогласие с Москвой из-за разницы в вере, оттого ордынцы нам, рязанцам, ближе вас, москвитян. Так что, если меня сожгут, то как христианку.

Анна улыбнулась, желая подчеркнуть, что последние её слова – шутка, обняла матушку Ксению, поцеловала в душистую щёку. Кожа была упругой и шелковистой. «А ведь она немногим моложе матыньки, лет на пять, на семь. Матынька – старуха… А Ксения на вид чуть ли не мне ровесница. Язык не поворачивается звать её матушкой».

– Не будем ссориться, сестрица.

Матушка Ксения промолчала, но злобное выражение сошло с её лица, и оно снова было прекрасным. Анна не знала, как положить конец и этому недовольному молчанию, и неожиданно тягостному свиданию. Себе на удивление, она легко смирилась с потерей наставницы, возможно, из-за того, что они редко виделись и почти не переписывались, и думала теперь, что ссора ещё больше отдалила их друг от друга, смягчила горестное ожидание разлуки, не просто разлуки – навеки. Думала, как несопоставимо невообразимое понятие «вечность» с маленькой убогой гостевой кельей – вот тебе и богатый монастырь. Вечность, не имеющая границ, – и три шага от окна до двери, потемневшая столешница в пятнах воска, растрёпанное, хоть и недавно переписанное Евангелие, два расшатанных стула (они опять сидели на них), узкое ложе, покрытое грубошёрстным платком, каким бабы укутываются в пургу. Вечность – и грубо расписанный сундук у печного бока.

– В нём подарки для молодых, – перехватив взгляд Анны, пояснила матушка Ксения, – ярковат немного, но для свадьбы подойдёт.

– Жаль Зою, ей придётся нелегко, труднее, чем мне.

– О, не жалей! Она стремится только к власти, большой власти. И для достижения её готова перенести всё: и кучу детей, и нелюбовь мужа, и свою нелюбовь к нему. Она – не ты!

Анна недоверчиво улыбнулась, а матушка Ксения продолжала:

– Знаю – по письмам. Их было мало, однако почерк говорит о многом. Поэтому наши владыки предпочитают услуги писцов. Да и ничто так не обнажает души человека, как его писания. Зоя – сильная волей, хитрая женщина. Её, уж точно, не сожгут: сама отправит на костёр кого пожелает. Думаю, окружение нового папы Сикста IV и он сам её недооценили.

И матушка Ксения рассказала о том, что ещё не было известно Анне, о чём в Рязании могли только догадываться.

Римские католики предложили Ивану в жёны свою воспитанницу в расчёте на то, что она обратит великого князя Московского в их веру. И это будет способствовать подчинению Русской православной церкви папе. Надеялись, что царевна убедит его выступить против магометан за освобождение её родины. Они не сомневались в успехе: привыкли, что для некатоликов сближение с римским двором приводило к перемене веры. Сватовство Ивана было принято как убедительный залог. Папа написал Ивану хвалебное письмо и послал с Зоей легата, чтобы тот наставил москвитян на путь истинный. Легат не успел ещё появиться в Москве, а Ивану надоело уже читать и обсуждать с боярами доносы о его нечестивом поведении.

Православных смущала красная одежда легата и перчатки, в коих он и крестился, презрение к церковным святыням и то, что впереди него несли «латинский крыж», серебряное католическое распятие на длинном древке. «Никогда такого у нас не было, – сокрушались подданные, – чтобы латинская вера была у нас в почёте».

Иван обратился к митрополиту Филиппу за советом, как быть с легатом. «Нельзя тому статься, – ответил митрополит, – чтобы он так входил в город, да и приближаться к городу ему не следует. – И для вящей убедительности пригрозил великому князю: – Если ты его почтишь, то он – в одни ворота в город, а я в другие ворота вон из города». Иван предложил легату убрать крыж, тот согласился и спрятал его в санях.

– Кстати, Зоя уже изменила имя, и зовётся Софьей, – сказала матушка Ксения. – Всё, что происходит в поезде царевны, Москве становится известным: гонцы беспрерывно снуют туда-сюда.

– Любопытные новости, – нарочито протянула Анна. – Мне матынька ничего о них не сказала. О каких-то пустяках всё толковала. А в Москве, выходит, уже и вера – на торгу! И князь великий зашатался.

– Не говори так! – горячо возразила матушка Ксения. – Иван и его бояре – ещё не вся Москва. Да, забыла: митрополит сказал: «Кто чужую веру хвалит, тот над своею ругается». Заметь это, Анна.

– Мне пора, – мягко ответила та. – До завтра, сестрица, – и уже у дверей спросила: – Неужели ты оставишь нас в такое время?

– Дитятко, – сказала матушка Ксения, припадая к её плечу, – я порушила жизнь себе, Юрию и тебе. И – ещё многим, кого ты никогда не узнаешь…

Они увиделись ещё раз, на следующий день.

Двенадцатого ноября, незадолго до полудня, у Марии Ярославны собрались все единокровные родственники великого князя. Собрались по-семейному без большой обслуги и приближённых. Братья встретили Анну с искренним радушием, расспросили коротко о житье-бытье, потом обособились в простенке у поставца. На нём красовался венецианский кубок, его историю они тут же принялись шёпотом рассказывать племяннику, Ивану Молодому. Мария Ярославна несколько раз взглядывала на сыновей строго, но те не унимались – приятно было вспомнить, как Василий, в невежестве своём, осквернил драгоценный сосуд.

Мария Ярославна, дабы не унизить себя перед матушкой Ксенией и дочерью подозрением, что сыновья вовсе с ней не считаются, перестала обращать на них внимание, даже думать об этом не стала: мысли занимала предстоящая встреча с будущей невесткой. Казалось бы, всё предусмотрела, но всё-таки сильно волновалась. Горницу ради торжественной, хоть и домашней, встречи переустроила: все старые пожитки велела вынести, поставец оставила из-за кубка венецианского да пять кресел поставила с обеих сторон красной суконной дорожки. Кресла велела камкой узорчатой обить, такую же камку, но с каймой золотою, посреди дорожки постелить. Горница после таких преобразований сделалась обширной, строгой и холодной. Мария Ярославна сидела посреди неё в своём высоком кресле тоже холодная, неприступная, в дорогой, тяжёлой, негнущейся одежде из парчи. Эту одежду надевала в особо торжественных случаях Софья Витовтовна. Мария Ярославна надела теперь её в первый раз.

По правую руку от неё сидела Анна, в кресле поскромнее, по левую – матушка Ксения. Мария Ярославна придирчиво оглядела их, но разговора не завела: торжественность не терпит пустых слов. Нарядом Анны великая княгиня Московская осталась довольна – не посрамимся перед царевной. На Анне было светло-зелёное фряжское платье. Через замысловатые вырезы на рукавах его и раскрытую на подоле застёжку проглядывало другое – из золотистой парчи. На голове тончайшее белое, шитое золотом покрывало, закрывающее лоб и шею, а на нём плоская зелёная, как и верхнее платье, вышитая каменьями шапочка-венец. Этот наряд Анна приобрела в Переяславле. Через Переяславль в Орду ехал купец, говорил, что везёт товары к самому хану и платье это – для младшей ханши. Потом, когда за ним прибыла стража из Москвы, выяснилось, что купец не купец вовсе, а то ли посол венецианский, то ли лазутчик. Он спешно распродал свои товары рязанским перекупщикам, желая подкупить стражу московскую, князя Рязанского, чтобы не выдавал. Князя не подкупил, а платье, таясь от мужа, Анна взяла у перекупщика и жалела потом, что дорого за него заплатила – всё равно носить негде. Теперь вот оказалось кстати. К удовольствию матери, Анна и ожерелье не забыла. Оно тяжелым хомутом прижимало покрывало, не давало выбиться ему из глубокого выреза. Если бы не покрывало, то вырез этот не то что шею до ключиц, но и плечи бы открыл. От купцов, побывавших в Италии, да от Ивана Фрязина Мария Ярославна слышала, что женщины тамошние, и благородного звания, открывают бесстыдно даже верх груди, до ложбинки, католички, конечно. Марии Ярославне было приятно, что, надев фряжское платье и тем желая почтить будущую невестку, Анна сумела соблюсти приличия своей стороны.

В наряде матушки Ксении никаких новшеств не было, присутствие же её смущало, тяготило великую княгиню: опасалась, что монахиня при сговоре – дурной знак, – но и другого чужого толмача среди родственников видеть не желала. Сговор уже был, успокаивала она себя, а здесь знакомство родственников, и Ксения – родственница, хоть и дальняя, но по крови.

– Таких родственников – пруд пруди! – вырвалось вдруг у неё вслух. Все встрепенулись, переглянулись, не понимая. Мария Ярославна ничего не стала объяснять, продолжала сидеть с каменным лицом, его выражение она могла изменить только после умывания – столько на нём было белил, румян и всяческих притираний. В горнице повисла тишина, даже братья замолчали, утомившись стоять, а невеста всё не шла. Иван тоже что-то задержался, должно быть, ждал известия, что невеста выходит из церкви, не хотел на разговоры с родственниками время тратить.

Софья въехала в Москву ранним утром и сразу направилась в храм, где её встретил митрополит, после молитвы она должна была представиться свекрови.

Три женщины замерли в ожидании. Наконец раздался звук открываемой двери. Не скрип, конечно, – все двери в тереме тщательно смазали, но так и не смогли добиться, чтобы открывались они совсем бесшумно. Вошёл великий князь. Братья меньшие и сын согнулись в поклонах, женщины приподнялись и под благосклонный кивок князя сели. Ещё не был разработан теремной порядок, как вести себя с великим князем женщинам его рода, как всем общаться с ним в домашней обстановке. А он больше и больше возвеличивался, отдалялся от братьев, с которыми, впрочем, никогда не был близок, и те перестали держаться с ним по-родственному свободно. Теперь все ждали, как «этот напыщенный индюк», так братья его именовали, поздоровается с Анной.