– Опасались твои прадеды, наступая на басурман, отрываться от родных пределов, – возразил судный боярин Шиловский. – У Москвы ведь и с юга, и с севера соседи миролюбием не отличались, и чуть что, всадили бы нож в спину. С Рязанью замирилась – да, но надолго ли? Родственные связи, конечно, крепче союзничьих, но и они рвутся.

Анне показалось, что боярин намекал на вражду её братьев. А тот, оправдав княжеских прадедов, продолжал урезонивать князя:

– Сегодня поможем Москве, завтра под пятой у неё окажемся, хотя и так приберёт она к рукам Рязанию. К тому всё идёт, но когда ещё будет…

Неожиданно князь Пронский поддержал Василия, сказал, что готов выступить сегодня же.

– А на сколько дней вперёд ушли татары? – спросила Анна.

– Значит, к битве нам уже не поспеть, – сказал кто-то, – дня три от них отделяет, от татар.

– А за это время король польский Казимир к ним на подмогу поспеет.

– Не поспеет – с чехами да уграми разбирается.

Решили повременить, держать силы наготове и, если что, встретить врага.

«Одного маленького, простого вопроса оказалось достаточно, – думала Анна, – чтобы сомнения стали уверенностью». Она не жалела, что задала этот вопрос. Ей не хотелось, чтобы Рязань ввязывалась в кровавую распрю между Москвой и Ордой. Страшно было за братьев. Но она знала, что война – смысл их жизни. Не встретятся с татарами – пойдут против ближайших соседей – кто там ещё не склонил голову? Только Юрия было жалко, до слёз.

Послала в Солотчу нарочного с письмом к настоятелю. Он ответил, что работа почти завершена, и к вечеру следующего дня Анна получила новую икону.

Икона была в ризе, которую Анна не заказывала. Риза из тончайшего, почти прозрачного серебра выглядела светлым покрывалом. В него зябко куталась юная мать и пыталась укрыть им сына. А того, видимо, тяготил и такой невесомый покров, и казалось, мальчик сам, нарочно прорвал его в нескольких местах, чтобы выпростать голову с плечом, крохотные кисти рук и ступни. Левая ступня при этом усилии как-то неестественно вывернулась. Мать не обращала внимания на такой неполадок: она уже смирилась с самостоятельностью сына. Понимала: через день-другой не удержит его не то что паутина покрывала, но и она сама своими руками. А потом неизбежно настанет час, когда взлелеянное матерью дитя решительно и безжалостно отвергнет её опеку – пойдёт по жизни своим тяжёлым и, возможно, неверным путём, а она, не переставая любить сына, отправится следом.

Увы, такова участь почти всех матерей…

Отрок был хорош лицом. Под покрывалом угадывалось его стройное, ловкое и сильное тело, уменьшенное до кукольных размеров: ступня его равнялась материнскому мизинцу.

Анна рассматривала новую икону, как встретившуюся в книге миниатюру, с пристальным вниманием и любопытством. Она умела и любила читать рисунки, порой они говорили больше, чем написанный уставом или полууставом рассказ. Читая изменённый ризой и не только ею почти до неузнаваемости образ, она не воспринимала его уже своим творением. Новое, преображённое, ей нравилось куда больше. От него исходили доброта, нежность и неизбывная печаль… Но икона ли оно, презревшее каноны, нарушающее привычные представления? Разве эта красивая грустная женщина – Одигитрия, Путеводительница? Нет, она лишь – Идущая следом и не святая даже. Нимба нет над головой. А корона, венец, придерживающий покрывало на голове, воспринимается не символом власти, а всего лишь дорогим украшением. У младенца, вернее отрока, тоже нет нимба, и он удивительно похож… на суженого. Она перевела взгляд на женщину и – увидела, будто в зеркале, себя. Старый иконник не изменил на лике ни одной черты, ничего не поправил, и, тем не менее, это была не Марьюшка.

Но как же так? – заволновалась Анна. – Ведь он сам намекал на сходство изображённой с прабабкой Марьи Анной Кашинской? Или Анну вспомнил не из-за этого?

Выходит, на руках у княгини Рязанской – муж! Как понимать такое преображение? Как намёк на детскую зависимость рязанского князя от жениной (считай – московской!) опеки, недопустимой ни в его зрелом теперь возрасте, ни в звании его великого князя. Можно иначе: это предупреждение княгине – как бы ни держала мужа, вырвется и уйдёт. Но куда – к Ледре или в мещёрские леса к Еввуле?

Анна отложила икону и отошла от стола к окну – там ей лучше думалось. Под окном и у ограды дворовые мужики безжалостно рубили пышную вишнёвую поросль. Она радовала глаз по весне пенным обилием цветов, и ягоды удавались сладкие, урожайные, вопреки поздним заморозкам, – и на тебе – под корень, чтобы уберечь двор от лазутчиков. Остерегаясь их, на острове, у самого Трубежа, палили бурьян и сбегающие к воде кусты ивняка. Глядя на огонь, обескровленный всё ещё сильными лучами августовского солнца, Анна думала о настоятеле, нежданно подбросившем неприятную загадку: неужели доброжелательный на вид старик так коварен и зол, что не боится даже кощунствовать?

Она знала, что иконники зачастую вкладывают в свою работу, помимо основного, известного всем, ещё и потаённый смысл. К примеру, чудовище, которое разил Георгий Победоносец, было символом ордынского владычества. Но чтобы кто-то из иконников или заказчиков использовал икону для сведения счётов со своими соплеменниками, для насмешки над ними, такого не было никогда, такого не могло быть.

Этого и нет, успокаивала себя Анна, напрасно она заподозрила благонравного старца в злом умысле и гнусным подозрением осквернила святыню. Она быстро подошла к столу, склонилась над образом. От него по-прежнему исходило ласковое тепло. В женщине (Анна не могла назвать её Богоматерью) она не нашла теперь сходства с собой, да и отрок едва ли был похож на мужа. Ведь настоятель не видел Василия парнишкой? И сходство ликов, и недоброжелательство старца ей почудилось потому, что она сама с собой не в ладу и не в силах одолеть душевного разлада: постоянно борется с Василием за власть – в постели, тереме, княжестве, не хочет с ним делить любовь к сыну. И дело не в извечном противостоянии мужского и женского начала, как полагает многомудрый настоятель. Через неё московский княжеский дом ведёт борьбу с рязанским. Как жестоки были родные, уготовившие ей с пелёнок такую участь. Или они не предвидели, на какие муки обрекают любимую дочь и сестру?

«Не заставить лаять волка по-собачьи» – такую надпись прочитала недавно на заборе рынка. Кто написал, почему? Надпись старательно забеливали, значит, её смысл кого-то смущал, к кому-то взывал. Она тогда проехала мимо, даже не придержав коня, отметив только, что дёготь надписи едва ли закроет побелка, а теперь думала – кто-то неизвестный обращался и к ней тоже. В ней волчья кровь пращура Ивана Даниловича Калиты. Он не гнушался ни подкупом, ни наветом, ни мечом. Сколько невинных душ сгубил, чтобы добиться большой власти, чтобы возвеличить княжество Московское. И никто из потомков его не постыдился родства с ним. В её семье о Калите рассказывали как о славном витязе, правда, без Марьюшки, поскольку в рассказе упоминался и пращур той, князь Тверской Александр. Он вдруг заупрямился, перестал платить дань Орде. Иван Данилович, прознав про это, вызвался помочь ордынцам покарать ослушника. Хан Узбек отдал под начало Ивана Даниловича пятьдесят тысяч своих воинов с пятью темниками. Навели порядок. Иван Данилович стал Великим князем. Историю эту рассказывали московским княжичам с гордостью, в назидание. Братья слушали её внимательно, справлялись о подробностях. Им позволялось спрашивать, пока Юрий не осведомился – только-только кончили трапезничать:

– Почему Иван Данилыч не поддержал Александра Тверского? Вместе бы они, глядишь…

– Нельзя плевать против ветра! – зло оборвал его отец.

– Отчего же тогда, – не унялся Юрий, – Васяткиного прадеда Олега хулят, что не поддержал князя Дмитрия?

И вместо ответа получил деревянной ложкой по лбу. Отец очень метко достал его ложкой через стол – у неё был длинный черенок.

– Надо уметь задавать вопросы, – сказал он спокойно.

Она запомнила наставление, свой вопрос нынче задала умеючи. Оказавшись в чужой стае, она приняла её правила. Ей суждено выступать против своих. Со своими бороться за власть. Этого хитромудрые родственники не предусмотрели.

Анна припала губами к холодному серебру ризы, сказала шёпотом:

– Бог покарает меня за отступничество, за властолюбие, за грехи пращуров моих…

И тут громыхнуло, да так, что задребезжали стёклышки в окнах. Анна рухнула на стул, крикнула негромко:

– Девки! – Громыхнуло второй раз. – Вьюшки, окна!

Девки не шли: зубоскалили, видно, с рындами где-нибудь в переходе или на лестнице, а то и во двор выбежали свежего воздуха дохнуть. Она несмело поднялась и с опаской подошла к окну, надеясь, что это не кара божья, а начинается обычная гроза. Кусок неба над островом был по-прежнему чист, но мужики, что приглядывали за палом, оставили работу и смотрели куда-то в сторону Глебовской башни. Дворовых же не было видно, хотя они и не расправились с кустами окончательно: на траве под уцелевшими вишнями валялись топоры и пилы. Неужели набег?

– Княгиня-матушка, напугалась, чай? – спросила, едва справляясь с одышкой, девка, – со двора вбежала. – Не бойся. Пушку испытывают, ту, что пять лет тому назад купили! Без дела стояла. Воробьи в ней вывелись. Прости, что убежала без спросу, уж больно поглядеть хотелось, как палит.

Анна в растерянности кивнула. Её поразило, как девка весело говорит о пушечной пальбе, словно речь идёт о новом святочном игрище. Впрочем, можно было понять глупую: ей лет десять всего и было, когда татары напали на Рязанское княжество и были побиты далеко от Переяславля. Из пушек тогда не палили, их приобрели позже. Анне и самой любопытно было бы взглянуть, как заряжают пушки, как далеко летят ядра, но не во время же надвигающейся опасности любопытствовать.

– А что, князь был при пальбе?

– Нет, он посла принимает, то есть гонца, – ответила девка, не придав значения сказанному.