– Молись за меня, Анна, – сказал Юрий на прощанье, – и прости за предательство.

– Да что ты, какое предательство? Я сразу поняла – ты принял сторону слабого. – Юрий был уже в седле, она прижалась щекой к его высокому сапогу, пренебрегая острым запахом дёгтя, кожи и лошадиного тела. Конский бок уже куржавился инеем. – Всё будет хорошо. Не верь чародеям. Я икону напишу тебе.

– Напиши Одигитрию…

Юрий тронул коня. За ним двинулся его небольшой отряд. Анна смотрела им вслед, пока их не скрыл перелесок.

8

– А-а-а! Мой сыночек, крохотка! А-а-а! Мой сыночек ладушка! Стану я, раба Анна, благославясь, пойду, перекрестясь, из избы в двери, из двора – в ворота, выйду в чистое поле, в подвосточную сторону. В подвосточной стороне стоит изба, среди избы лежит доска, под доской – тоска. А-а-а! Сыночек мой, лапушка.

– Матушка княгиня! Очнись, голубушка, не тот, не тот заговор плачешь. Это ж на тоску добру молодцу. – Мамка княжича теребила Анну за рукав.

– Отстань, Анисья! Я уж все заговоры перепробовала, перед всеми чудотворными молилась. И святая Анна не помогла! – Анна сновала по детской горнице с сыном на руках. Он полыхал жаром через красные мокрые тряпицы.

– И лоскутья твои не помогают – преет под ними только. Знахарки, бесстыжие, хлеб зря жрут! А-а-а!

– Ну чего, чего над угольком пыхтишь! Сил подуть не хватает? – Анна метнулась к печке. Её зажгли, чтобы хворь вылетела с дымом из трубы. А на дворе завис июльский зной. – Гнать вас всех надо!

Знахарка со страху выронила уголёк, бухнулась перед княгиней на колени.

– За Еввулой послали? – И не слушая ответа, Анна тут же справилась о князе, где он, скоро ли будет, а ведь знала, что тот в отъезде, в Перевлесе, в двух днях пути, а Еввулы нет как нет уже несколько месяцев.

– Ох, я, бедная головушка, не доглядела: брата от беды уберечь хотела – сына упустила.

– Не казнись, княгиня голубушка, нет твоей вины. Это я, раба нерадивая, не уследила: попортил княжич свой оберег.

– Что? – испугалась Анна.

– На обереге он лик начертил. – Мамка протянула Анне тряпичную куклу. С плоского личика глянули огромные печальные глаза под горестно сдвинутыми бровями, сжатые в чёрточку губы, казалось, вот-вот разомкнутся. Анна залюбовалась куклой, оставив на мгновение мысли о больном. Такой ей видеть прежде не доводилось. Все её и Марьюшкины куклы не имели лица. Точнее, лицо было, но гладкое, как яйцо. Мамки-няньки внушали малым детям, что разрисовывать или расшивать лик нельзя – накличешь беду, что кукла, лелька, не просто забава – оберег. Первую куклу мать делает ребёнку незадолго до его рождения. Эту куклу прежде новорождённого кладут в зыбку. Потом каждый год добавляют к ней новых, пока дитя не выйдет из младенчества, лет до семи. Оберегу лица не полагается, чтобы злые силы не распознали, чей он, кого охраняет. Да и лелька с лицом может изменить тому, кого оберегает: черты-то у них разные, а если одинаковые, – ещё хуже: через такую куклу колдунам легче лёгкого навредить ребёнку.

Сын её нарушил запрет. Отважился или не знал его. Но ведь и она, Анна, когда-то не послушалась мамки и вышила огненные кресты. – С них всё и началось.

– Сжечь! Что ты держишь тут эту нечисть?

– Я не знала, – залепетала мамка. – Я не знала, что с ней делать. Такого отродясь не было. Да и жечь, видно, тебе надо, княгиня: ведь ты мать, ты её делала… Давай мне Третного. – Мамка назвала княжича прозвищем, которое он сам себе дал. Забавлялся как-то с отцом, определял, играючи, своё главенство в тереме и расставил всех по старшинству: отец – первый, мать – вторая, а он сам – третий, третной. Так и пошло, сначала по терему, потом и по Переяславлю – Tpeтной.

Няньки-мамки радовались, что их подопечного редко называют крещёным именем, помнили старый завет – ребёнка его настоящим именем не звать, чтобы сбить с его следа злые силы. Вот ведь и Анну именовали дома Лисонькой, а прадеда Василия – Олегом, хотя при крещении его нарекли Яковом. Няньки-мамки блюли завет, а все прочие пренебрегать им стали. Василий охранного прозвища не получил и отец его тоже. Не оттого ли беды их подстерегали на каждом шагу?

Анна замешкалась – не могла оторвать от себя сына. Руки онемели от его тяжести. Давно он вышел из того возраста, чтобы на руках его носить, и здоровым избегал материнских ласк, а тут приник к матери, обвил её шею горячей рукой и не отпускал. Анна боялась от него освободиться: казалось, она оберегает его от беды страшной.

– Ну, давай же! – прикрикнула мамка. Она, случалось, повышала на княгиню голос, потому как была не только боярыней (простых баб в мамки не брали), но и троюродной сестрой Василия. Сильная и ловкая, она отняла у Анны мальчика, тотчас заменив его куклой. И, приняв эту новую маленькую и совсем лёгкую ношу, Анна почувствовала, как её прижимает к полу, как странной, небывалой тяжестью наливаются ноги – не переставить их, не сдвинуть, не сделать ей и шага, и сил нет, чтобы, размахнувшись, швырнуть куклу в открытую топку.

– Не надо, мамка! Не хочу! – заплакал Ванюшка, и Анна метнула куклу в огонь. Тут же рухнула на пол сама.

– Ах-ти! Никак сомлела? Три ночи не спавши, – запричитали женщины, засуетились, поволокли Анну к печке на лежанку.

– Окаянные, куда же вы её в полымя тащите? – Василий ворвался в горницу, выхватил у опешивших женщин жену. – Ставьте лавку к окнам и поднимите створки. От духоты тут и богатырь сомлеет.

– Кабы княжичу сквозняк не повредил, – усомнилась мамка.

– Ты кому перечишь?

Женщины мигом поставили лавку, завозились у окон. Их едва ли открывали с тех пор, как поменяли рамы и вставили в них дорогие иноземные стеклышки. Няньки опасались, что с вольным воздухом влетит в детскую поветрие.

Василий уложил жену, шагнул к ближнему окну.

– Ну чего копаетесь, бейте!

Женщины не двинулись с места: не знали, чем бить, и жалели эдакую красоту. Василий рванул раму, и она подалась…

– Теперь воды несите или квасу.

– Не надо, – отозвалась Анна, – мне уже полегчало. Тряпиц несите – новый оберег сделаю, – и, улыбнувшись, сказала мужу: – Приехал, а у нас…

– На дороге к дому гонца повстречал. Как сердце чувствовало – ты тут измаялась. Всё обойдётся, Анычка. Еввула в бусинку глядела. Поправится мальчонка. – Василий опустился на колени перед лавкой, взял жену за руку.

– Если бы… Я ведь почти пять крестов вышила.

– Дались тебе эти кресты. Суеверие, языческие выдумки. Обереги – тоже.

Нянька принесла тряпицы. Анна, не вставая, принялась привычно сворачивать из них куклу.

– Не пристало христианке в них верить.

– А бусинка? – спросила Анна и с тревогой посмотрела на сына. Он заснул на руках у мамки и дышал ровно.

– Бусинка? – не сразу ответил Василий. – Не знаю…

В горнице установилась тишина. Женщины столпились у дверей, не решаясь уйти самовольно. Мамка, примостившись на единственном стуле, дремала. Клонила, клонила к ребёнку голову, касалась его подбородком и, тотчас проснувшись, рывком выпрямляла шею.

Василий поднялся. Махнул рукой, выпроваживая женщин, взял у мамки сына, положил в колыбель. Направившись к жене, он заметнее, чем обычно, прихрамывал.

«Он останется хромым на всю жизнь, – подумала Анна с жалостью. – Пусть! Только бы жил долго – дольше меня. Но если… Тогда кто же? Сын или брат?»

– Ты сама должна сделать выбор, Анна! – произнёс за окном знакомый голос. – Помнишь, Авдотья-рязаночка выбрала брата – и спасла всех. Выбирай же!

– Нет, я не могу! – воскликнула Анна и с испугом посмотрела на Василия. Он смеялся, подумал, что она не может отказаться от своих суеверий.

Княжич выздоровел, и отец приставил к нему дядьку. Мамка обиделась, стала бегать к Анне наушничать на нового наставника. А прежде на правах родственницы похаживала к князю жалиться на Анну.

Анна и сама жалела малыша: его теперь поднимали, как взрослого, чуть свет, одновременно с отцом (русские князья не залёживались в постелях – вставали в четыре часа утра), обучали ездить на лошади, лазить по верёвке и шесту, плавать и – другим необходимым для воина и князя навыкам. Все они, как и Анне в детстве, давались княжичу плохо. Василий злился и даже при челяди называл сына (княжича!) размазнёй. Анна попробовала вступиться, ведь отец с дядькой совсем замордовали мальчугана, да и опасалась, что «размазня» пристанет прозвищем на долгие годы, но Василий отрезал гневно:

– Родишь дочь, будешь сама её воспитывать – вмешиваться не стану. А воспитание отрока – не женское дело. Займись чем-нибудь своим. Про икону Юрию совсем забыла.

Она и впрямь забыла, не только про икону. Болезнь сына, страх за него вытеснили мысли о брате, о всём московском семействе. Напоминание о прерванной работе прозвучало справедливым укором. С чувством вины, с желанием поскорее всё исправить она поднялась к себе в светёлку, где, вернувшись из Милославского, урывками писала икону.

Образ Богоматери уже сложился. Но Анна сомневалась теперь, что возникшее на кипарисовой доске милое озабоченное лицо могло принадлежать Царице Небесной. Не такой, совсем не такой её писали иконники испокон веку. Меняя от иконы к иконе ненароком внешние черты Богоматери, они оставляли в неприкосновенности суть её характера: сильную волю, целеустремленность, самоотверженность, готовность, спасая людей, пожертвовать не только собой, но и своим возлюбленным чадом.

Анна не помышляла менять эту суть. Она сознательно писала лишь облик, полагая, что в таком отступлении от канона нет греха. Ведь все, кто веками писал юную мать, никогда не видел её воочию молодой. Изображать стали только после того, как уверовали в чудо, – после воскресения Христа и скорее всего после её вознесения. И, видимо, одним из первых, кто попытался увековечить её облик, был евангелист Лука. По преданию, он изобразил Богоматерь на доске от стола, за которым в последний раз трапезовал Христос. Но он тоже не видел Богоматери, мог составить представление о ней, уже зрелой женщине, лишь по рассказам своего учителя апостола Павла.