– Запрещаю! Слышите? Запрещаю! – Она врезалась в толпу, рассекла её на два рукава и, перехватив испуганно-удивленные взгляды, продолжала кричать: – Запрещаю говорить так! Думать так запрещаю! Еввула спасла великого князя и достойна великой награды. – Анна кричала и продвигалась через толпу к обочине, отталкиваясь руками от людей, как отталкивалась бы в чаще от преградивших путь стволов. Она впервые касалась чужих тел, касалась напористо, грубо и не воспринимала их телами, чувствовала только в их неподвижности враждебное сопротивление и боялась не преодолеть его, боялась, что людская чаща сомкнётся и не выпустит, сомнёт, задавит. От страха, от желания поскореё выбраться Анна забыла, почему оказалась в толпе, почему разредила её, но увеличила её враждебность, уменьшила свою значительность и власть.

– Анна, что с князем? – Голос Владимира Пронского вернул её к действительности. Она стояла на дороге, уже оторвавшись от толпы на десяток шагов. Навстречу ей осторожно шёл Владимир, без шапки и полушубка, с закутанной Еввулой на руках. «Прошёл через кольцо отчуждения или Еввула сняла его?» – подумала Анна и тут же услышала тот же мощный, возмущенный крик:

– Своего спасла ведьма – нашего погубила! Григория Ивановича!

Погубила! Но как и когда? Его не было в толпе, и Ульяна исчезла. Где же они? Почему оставила её в беде, почему оставили Василия? И впрямь хотят его гибели?

Князя Милославского несли от омшаника на полотне. И рядом с несущими, так же, как Анна, сбивая им шаг и мешая, шла Ульяна. Анна и Владимир со своей ношей одновременно оказались у носилок. Григорий Иванович был без сознания.

– Он упал и разбился, – сказала Ульяна. – Это всё птицы. Это птицы виноваты. И кто их только наслал на беду нам? – Она зло поглядела на Еввулу.

– Нет, – возразила Еввула едва слышно и невнятно, как спросонок, – ему кровь бросилась в голову, когда упал Василий. Он любил его, как сына.

– Почему любил? Он ведь жив! Он будет жить? Ты спасёшь его, Еввула? – говорила Анна. – Возьми у меня силы. Он должен жить!

– Не могу, – прошептала Еввула. – У него там всё в крови. Она загустела. Он не проживёт и часа.

Подошли повозки. На одну положили Григория Ивановича, рядом примостилась Ульяна, на другую сел князь Пронский, подле Еввулы. Анна перехватила его коня и ускакала догонять телегу, вёзшую Василия.

Скорбный, странный обоз вошёл в Милославку. Скорбные обозы были милославцам не в диковинку, но они доставляли раненых с поля боя или убитых в сражениях с татарами, с отрядами разбойников. Случались несчастья и на охотах, но не князья тогда лежали бесчувственными на повозках и не скакали княгини во весь опор, да ещё и без провожатых. Не было прежде и такого, чтобы с почестями везли знахарок, стерегли и не пускали под нож прибившихся к селению диких птиц, переводили на них без пользы зерно. Впрочем, лакомиться даром дрофам долго не пришлось – вечером их изгнали из омшаника. Говорили потом в Милославском, что в тот же час отлетела и душа князя Григория, и благодарили силы небесные, что не отведали мяса птиц. Никто не сомневался, что птицы эти накликали беду и что не дрофами они были, а нечистью.


По обычаю того времени Григория Ивановича похоронили на следующий день после смерти. Подданные искренне оплакивали его. Несколько поколений милославцев выросло при нём и не знало иной власти, чем его. А жилось им неплохо, так что никто и не помышлял о новом князе – свой казался лучше прочих, чужих. Смерть Григория Ивановича сулила большие перемены, и рассчитывать на то, что они будут к лучшему, милославцы никак не могли: прямая наследница была мала, Ульяна умом и самостоятельностью не отличалась, да и жизненного опыта ей, пятнадцатилетней, не хватало. Незамужняя дочь князя к своим шестидесяти годам накопила столько злости и самодурства, что подумать о её правлении милославцы страшились. А тут ещё их всегдашний заступник и милостивец великий князь Рязанский Василий находился между жизнью и смертью и был так плох, что ему не сказали о кончине дядюшки. В общем, было немало причин, чтобы над могилой Григория Ивановича стоял не просто плач – ор.

Анна тоже плакала, винилась в случившемся – не прогнала проклятых птиц, попустительством своим беду накликала. Затихла, когда стоящий рядом князь Пронский подумал вслух:

– Кончилась наша самостоятельность…

– Я сохраню её!

– Что? – то ли не понял, то ли усомнился князь.

– Я сохраню независимость княжества. Клянусь, – проговорила Анна внятно, отделяя слова, и посмотрела на князя с вызовом – он недоверчиво и покровительственно ухмыльнулся.

– Милая княгиня, – заговорил с отеческой ласковостью, словно убеждая норовистого ребёнка, – это трудное, почти безнадёжное дело, а главное – не женское. Да и, даст бог, поправится Василий, он тебя до правления не допустит: «кесарю – кесарево».

Князь говорил тихо и, как показалось Анне, злорадно улыбался, и послышалось ей, что он произнёс: «не дай Бог, поправится». Она ужаснулась и не смогла найти должного ответа, не знала, как поступить: возмутиться, прогнать дерзкого с глаз долой, зачислить во враги до скончания лет или решить, что страшные слова почудились.

Она смотрела на князя полувопросительно, прижав указательный палец к губам, словно желая стереть невольную, неуместную на кладбище улыбку, и в это время была очень похожа на образ святой Анны. Но наблюдавшие за ней переяславцы и милославцы, да и князь Пронский видели у свежего могильного холма только растерявшуюся девочку в траурных одеждах, лишившуюся опоры и готовую пойти за каждым, кто проявит силу. И все они думали тогда, что нет для Анны в Рязани более властного и могущественного человека, чем присоединившийся к рязанцам добровольно сосед, и править она будет по его указке, а не по советам искалеченного мужа. И сразу же после похорон придворные Григория Ивановича потянулись к Владимиру за распоряжениями, и он, шурин покойного и новый рязанский князь, отдавал их без колебаний и сомнений.

Анна в это время отдавала свои приказы: потребовала усилить вокруг княжеского терема охрану, поменяла в обслуге всех милославцев на переяславцев, послала в Переяславль за воинским подкреплением, упредив во всём этом очень преданного Василию дядьку, и тайно отправила в Москву гонца к Юрию. Просила немедленно приехать в Мирославщину, не объясняя причины. И между этими хлопотами успела побывать на тризне, всё той же робкой девочкой, какой виделась милославцам, и как любящая жена не забыла сама покормить князя, потребовав, чтобы все кушанья при ней прежде отведали повара. Вечером, захватив новую свечу и кресало, навестила Еввулу. Ту поместили в коморку рядом с княжеской опочивальней. Из опочивальни был и вход в неё, так что и князь, и знахарка охранялись одинаково, и ухаживали за ними дядька Василия и мамка княжича попеременно. Сына Анна перевела в терем, в малую трапезную перед опочивальней и сама обосновалась там же. Так ей легче было за всеми доглядывать. Все эти перемещения она делала без ведома Ульяны и её престарелой падчерицы, а те и не думали противиться такому самоуправству – не до того было.

Еввула пришла в себя, но продолжала лежать на сеннике, положенном на пол и наскоро застеленном овчиной. У её изголовья на низеньком столике в плошке с бараньим жиром уже раскачивался, пытаясь прогнать тьму, жёлтый огонёк. Молча, думая, что Еввула спит, Анна зажгла свечу и испугалась: тьма не рассеялась, а стала сгущаться, разрываясь одновременно какими-то светящимися зубцами, будто её кромсала исполинская огненная пила.

– Не бойся, – сказала Еввула тихо, – это от устали – в тебе самой. Сядь, сейчас пройдёт.

Анна примостилась у неё в ногах, почувствовала, как тянет от дверей холодом – в безлесном Милославском топили плохо, – в кромешной тьме, на ощупь поправила на Еввуле тулуп и впервые за долгое время вспомнила отца. Став княгиней, она всё реже и реже думала о нём, перестала видеть его во сне, да и приближённые Анны, подчёркивая её родство с московским княжеским домом, связывали теперь её имя с Иваном. «Несчастный отец, – подумала она, – а что если…» – и заплакала. И тут же испугалась своих слёз – негоже плакать великой княгине при посторонних, при подданных. Давеча на кладбище она осудила мысленно княгиню Милославскую, когда та зашлась в плаче, и позавидовала ей – самой хотелось омыться слезами: собственная участь казалась не лучше Ульяниной, – но сдержалась и крепилась долгий день, и вот… Но посторонняя ли Еввула, подданная ли и кто она, являющаяся в самую трудную годину? Молчит, не утешает, бесчувственная.

– Тебе выплакаться надо, – тихо сказала Еввула.

– С чего ты взяла, что я плачу! Это от яркого света или шерстинка в глаз попала. Скажи лучше, долго ли Василию жить? – спросила спокойно, буднично, как справлялась бы, будет на неделе вёдро или ненастье. Еввула ответила почти так же, с едва уловимой печалью:

– До старости не доживёт. Ты окончишь свой путь вдовою, но будут у вас ещё дети, а у тебя и внуки.

– А Василий, – спросила Анна, не зная, радоваться ли ей предсказанию или огорчаться, – а Василий не дождётся внуков?

– Нельзя, Анна, далеко заглядывать в будущее, судьбу гневить. Василия поберечь надо: он сердце ушиб. Кости срастутся – холодцом корми да творогом, пока не встанет, а сердцу покой нужен. – Еввула замолчала и словно окаменела. Анне показалось, что она разглядывает что-то такое, что видно только ей и боится это спугнуть. «Ушла в себя, – подумала Анна, – видно, не для красного словца это говорится», – и тронула Еввулу за руку.

– Откуда ты всё это знаешь?

– Что? – встрепенулась та.

– Про будущее, про болезни.

– Вижу.

– И внутренности? – изумилась Анна и подвинулась к изголовью, заглянула Еввуле в глаза. Они были серо-зелёными, небольшими, кое-где на радужке темнели разновеликие крапинки. В зрачке Анна увидела своё перевернутое изображение – такое же, как видела в зрачках матери или Марьюшки. Но те не любили, когда она им заглядывала в глаза, Еввула не отводила взгляда, и была в нём большая печаль, словно дивные способности не приносили ей никакой радости. Да и чему радоваться, решила Анна.