– О святом Владимире думаю, – ответила Анна. – И сейчас тоже понять не могу, за что его святым сделали.

– Землю Русскую окрестил! – вознесся снизу голос мамки.

– Как всё здесь слышно! – поразилась Анна.

– Убивать грех, – сказала тихо Марья, и опять холодное каменное нутро башни усилило звук. «Убивать грех», «убивать грех», – раскатилось эхом. Где-то вверху перепуганно захлопали крыльями, то ли голуби, то ли галки.


Часовня находилась в правом приделе башни, открытая всем небольшая темноватая комната, заставленная древними иконами, старинной посудой и мелкой утварью, увешанная вышитыми ширинками, – всё это были дорогие переяславцам вещи, которые они жертвовали для часовни.

Образ Одигитрии стоял в самом центре. Матушка Ксения оказалась права – он действительно повторял тот, что предстал перед Анной в монастыре. Но отличался от него своей необыкновенной судьбой. Эту святыню Анна видела уже не раз во время крестных ходов, но никогда её не разглядывала и теперь не в силах была это сделать: вспоминались слова духовника, что перед Одигитрией молился князь Юрий, собираясь на битву с Батыем, преклонял перед нею колена смелый рязанский воевода Коловрат, ею благословляли прекрасную невесту князя Фёдора. Как и мать Святополка, она была гречанка, но не обесчестила имени своего, напротив, совершила подвиг жертвенной любви, а потому и сохранилось оно в веках – Евпраксия.

– Эту икону, – заговорила Анна, – принёс в Рязань более двух веков назад епископ Евфросин.

– Знаю, – сказала Марья, – я как раз думала, хватит ли у нас духа, как Евпраксия, броситься с терема, если, не дай бог, татары погубят наших мужей.

– Так страшно, Марьюшка, умирать молодой!

– Ты увидишь своих внуков, Анна, – раздался за спинами княгинь незнакомый голос. Они испуганно оглянулись: говорила высокая худая девочка, у неё были растрёпанные льняные волосы и чуть заспанные серые глаза.

– Еввула? Как вытянулась! Это – Еввула, Марья.

Княгини пропустили её сообщение мимо ушей – пусть чудит, если ей это нравится.

– Откуда ты здесь? – спросила Анна.

– Я здесь живу, не в часовне, а в башне, в ней много каморок.

– Но ты жила на княжеской половине.

– На княжеской половине и тебя не видать, Анна, – лукаво улыбнулась девчонка, – а мне и вовсе нельзя: я теперь взрослая.

В последних словах Анна уловила печаль:

– Так живи у меня.

– Я вольная, Анна, вольная, – сказала девчонка, разведя руки, как крылья, и покачиваясь будто в танце.

– Но тебя тут обидеть могут… тати да и стражники, ты же взрослая…

– Да никто не сможет ко мне прикоснуться: я огораживаю себя, вот так, – она повела сначала правой, потом левой рукой, очертила неправильную окружность. – Попробуй, княгиня, подойти ко мне.

Марья шагнула – и отпрянула, словно наткнулась на стену. Потом принялась перебирать в воздухе руками, ощупывая эту невидимую стену. Анна смотрела, смеясь и не веря: Марья была известной шутницей. Однако ей тоже не удалось дотронуться до Еввулы. Та сама приблизилась к ним, с тревожным изумлением вгляделась в лицо Марьи и вдруг заговорила:

– Прости, горемычная, помочь тебе не смогу.

– В чём помочь? – изумилась Марья.

Еввула не ответила и поспешила к лестнице.

– Ты куда? – попыталась остановить её Анна, но она только рукой махнула и скрылась в лазке.

– Ну чего вы застряли? – мамка до плеч высунулась из него, не поднимаясь.

– Похоже, это ты застряла. С Еввулой не можете разминуться? – Анна протянула мамке руку. Но, уставшая, раздражённая ребячеством княгинь, та руки не приняла и стала кричать на всю башню, на всю округу, что приехал великий князь и слуги по двору носятся, их разыскивая, и уже на башню поднимаются.

– Ну вот, повидаюсь с Василием и поеду, – сказала Марья. – Растревожила меня эта девчонка блаженная. И чего она на лбу у меня увидела? Кабы беда какая с Ванюшечками моими не стряслась.

После полудня она уехала. Удержать её не пытались – не верить пророчествам было тогда опасно.

4

Давно уже не вмешивалась боярыня Феодосия в дела великой княгини Рязанской и не огорчала её своим присутствием: безвыездно жила в далёком селе Перкино, выращивала огурцы и только ими напоминала о себе, посылая их летом – свежими, зимой – солёными к княжескому столу.

Приутихли без неё Аннины недоброжелатели. Но молодая княгиня продолжала вставать чуть свет, а то и затемно, чтобы успеть с хозяйскими распоряжениями до завтрака. Казалось ей – проспит, пропустит день, и сразу же нарушится заведённый боярыней порядок, не избежать тогда великой княгине насмешек. А после завтрака – посещение церкви, торгов, приём боярынь и боярышень, примерка нарядов, проветривание сундуков, различные поездки по дальним и ближним сёлам – в конце дня голова кругом и опять что-то важное осталось на другой день.

А потому, словно кто толкал, в один и тот же ранний час вскакивала Анна с постели, одевалась торопливо, сама, и, не обуваясь, но, прихватив постолы, мчалась через огромный кремлёвский двор к коровнику. Мамка, как всегда, бежала следом, грузная, неуклюжая, квохтала, задыхаясь:

– Обуйся! Обуйся!

А с башен, почти всегда, озорничая, вторили стражники:

– Оденься, оденься!

Этот второй мамкин клич тоже знали и переяславцы, однако взывала так она лишь в холодную пору. Теперь же занимался рассвет июльского, обещавшего сухую теплынь дня. Анна неслась по обжигавшей ступни росной мураве, и беспричинное ликование поднималось в ней. Было радостно ощущать себя молодой, свободной, здоровой, лёгкой. Тело становилось всё невесомее, бег стремительнее: не бег – полёт. С радостной жутью она вдруг почувствовала, что оторвалась от земли и ступни отталкиваются от упругого предрассветного воздуха. В счастливом возбуждении, не в силах остановиться, она пролетела мимо главного входа в коровник, едва не врезавшись в угол его, свернула и, потеряв скорость, уже шагом двинулась вдоль стены – в конце её была маленькая дверь, у которой княгиню никто не ждал. Это даже хорошо, решила Анна, войти незамеченной и без провожатых, без их предупредительных и заискивающих объяснений оглядеть все закоулки.

Анна остановилась у отворённой двери, поджидая мамку, та всё ещё не показывалась из-за угла. Прислушалась, обуваясь, к странному говору. Скотницы говорили, мешая русские и литовские слова. Литвинки, куршанки – догадалась Анна. О них она уже знала: предки их появились на Рязанской земле почти век назад – приехали с прабабкой Василия княгиней Евфросиньей из Литвы. Сколько их тогда было, неизвестно, но число их с годами не уменьшилось, а напротив, увеличилось. Большинство из них по каким-то лишь им известным причинам предпочло жить в мещёрских дремучих лесах. Расселились они у лесных рек, которые называли по-своему, Курша и Нарма. И там, в глухомани, обосновали что-то вроде своего маленького княжества во главе с князем Меленей. Может, первый князь звался иначе, но все последующие носили это имя, и городище, где князья обитали, звалось Меленино, или Княжино. С русскими и татарами курши, «куршаки», как они себя называли, в брак не вступали, держались своих обычаев и православия не принимали.

«А ведь у меня бабушка Софья – литвинка, – подумала Анна, вслушиваясь в разговор и стараясь понять некоторые слова, известные с детства, – и бабушка матери – тоже. К тому же она – Елена Ольгердовна, значит, родная сестра прабабки суженого. А та, подумать только, ещё тётка моей бабушки Софьи. Столько, оказывается во мне литовской крови, а по-литовски я только “лабас” да “ачю” знаю».

Скотницы за приоткрытой дверью говорили:

– Ка тай рейшкя? – резко и визгливо.

– Нежик! – откликнулся весело другой голос.

– Придёт и цо тогда, – переходя на русский они цокали, как клесты.

– Герай! Успеет. Замескалась цо-то. Йи сярга.

– Проспала – миелосес бичюлес задержал.

– Да не с ней он спит – жмона порченая.

Скотницы появились в дверях с огромной корзиной навоза, в нелепых холщовых рубахах, какие носили незамужние куршанки: нижняя – длинная, подпоясанная на бёдрах и под коленями, верхняя – короткая, до талии, свободная, в шапочках, которые были ещё покрыты платками.

Анна посторонилась, давая дорогу, а куршанки, увидев, кто перед ними, взвизгнули, уронили корзину. Вывалился на ноги княгине навоз.

– Подлые! – закричала она, только теперь поняв, что судачили о ней. – Это я-то порченая! – и швырнула в окаменевших скотниц заляпанные постолы.

– Я вам покажу порченую! – Анна оттолкнула подоспевшую наконец мамку и помчалась к терему.

Перед дверями княжеской ложницы рында попытался её удержать, но она, оттолкнув его, ворвалась в душную полутьму.

Князь ещё был в постели.

Рядом с ним лежала Ледра.

При виде Анны она слабо вскрикнула, натянула на лицо тёмно-жёлтую простыню. И этот беспомощный, виноватый вскрик-всхлип, дорогая простыня из приданого прибавили Анне ярости – она стянула Ледру на пол за распущенные косы. Ледра была голой. В наготе она показалась Анне прекрасной. Бесстыдно, вызывающе прекрасной. И ощутив в этой красоте главную для себя опасность, с какой не справиться ввек, Анна в отчаянье стала пинать соперницу, не давая ей подняться. Наконец та изловчилась, вырвалась и голая – голая – скрылась за дверью.

Князь хохотал. Он не прекращал смеха и тогда, когда Анна, сорвав с себя сарафан и рубаху, накинулась на него. Смеясь, он увертывался от её кулаков, от её укусов, докатился до самого края постели – и вдруг стремительно и грубо подмял под себя…

«Так вот как оно бывает, – разочарованно думала Анна, лёжа с обессиленным, обмякшим князем. – Бедная, бедная Ледра – так тяжело, неприятно, мучительно зарабатывать на жизнь. Но от этого родятся дети, наследники, значит, придётся впредь притворяться довольной и терпеть эту муку, этот стыд».

– Ты бы хоть ноги сперва вымыла, – засмеялся князь и, поцеловав её, принялся одеваться. За дверью несколько раз кашлянули, потом негромко постучали – начиналось обычное княжеское утро.