Казнили мужика в ненастный предрассветный час на торгу, близ Лыбеди. И хотя пастушьи рожки ещё не возвестили зарю и хозяйки не успели со скотиной управиться, многочисленный люд обступил лобное место. Собрались не только переяславцы, но и жители ближайших сёл. Ждали молча, лишь листья прибрежных ракит шептались тревожно, да испуганно попискивали готовые вот-вот подняться на крыло грачата. Грачи до времени снялись с гнездовий, но не полетели кормиться, низко кружили над непривычно безмолвной толпой.

Привезли осуждённого, спутанного по рукам и ногам, сбросили с телеги и, словно куль, швырнули на помост. Стражники с секирами окружили лобное место, оттеснили от него подальше толпу, лучшие, ближние места заняли бояре да именитые горожане.

Анна стояла у самого помоста и страшилась предстоящего. О том, что в Москве татям руки рубят, а убийцам, вольным и невольным, – даже головы, она знала понаслышке.

– Не для княжон это зрелище, – сказала сердито мать, когда лет в девять-десять Анна рвалась поехать с ней к лобному месту, – поневоле сама еду. Не спеши – на кровь да грязь ещё успеешь насмотреться.

Но Анне не терпелось узнать, как это бывает, и она пробралась на бойню, в такой же предрассветный летний час. Взгромоздилась на шаткую лестницу, заглянула в оконце. Она знала, что будут резать к обеду телёнка, забавного чёрно-белого бычка с бородавкой на веке. Ей было жалко бычка, но любопытство оказалось сильнее жалости, и она с нетерпением ждала, когда же наконец челядник[33] наточит нож. А он вроде и не торопился, всё пробовал лезвие тёмным, похожим на кованый крюк большим пальцем, поплёвывал и на него, и на ставшую голубой сталь ножа и снова точил. Но вот приблизился к телёнку, ухватил его за лобастую голову, за едва пробившиеся рожки, задрал её и полоснул голубым ножом по белой напрягшейся шее. Дальше Анна ничего не помнила – она очнулась на траве, лестница лежала рядом.

Теперь она боялась, что не выдержит – грохнется в обморок, опозорит себя и великого князя. К тому же ей стало вдруг жаль (сердце сжалось!) черноволосого, густобрового мужика. С него уже сняли путы, и он крестился и кланялся направо и налево. Поклонился и ей, как всем, будто это не её надумал извести. Извести – её! Так просто и так страшно. И суженого – тоже? Да, да! Солонка-то была одна на весь стол. Анна взглянула на князя – он показался ей белее белого снега, рот кривился, как перед (смехом?), как перед – плачем! Князя незаметно поддерживали стольник и постельничий. А ведь он не раз бывал на казнях и в сражениях. Подставить ему плечо? Заслонить? Закрыть ладонью глаза? Она, она виновата во всех бедах его и этого мужика.

Мужику уже обнажили шею и волокли к колоде.

– Милую! – она не успела крикнуть – палач поднял за седые волосы голову, которая только что была головой её первого врага.

3

Великая княгиня Московская Марья приехала в Переяславль нежданно. Гонца даже с дороги не послала – и не застала Василия. Он спозаранку отправился на несколько дней в заокское село Шумашь стрелять вепрей. Они так обнаглели, что не действовали на них ни трещотки, развешанные вокруг поля, ни дым костров – жрали, едва начинало темнеть, наливавшийся овёс, принялись и за пшеницу. Анна хотела вернуть Василия, знала, что порадуется он дорогой гостье, но та удержала:

– Успеется – не на один день приехала. Без Василия наговоримся вволю.

Но и без Василия наговориться им мешали – целый день были на людях.

– Ну что ж, зато ночь – наша, – не унывала Марья.

Улеглись в Анниной опочивальне на огромной кровати, которую Анна не любила из-за необъятной величины и плотного полога, за ним и днём была тьма непроглядная. Мамка привычно примостилась в ногах и тоже спать не собиралась – не засвистела, как обычно, синицей.

– А ты, мамка, поспи сегодня одна: мне, с Марьей, не страшно, – сказала Анна.

– Тебе-то не страшно, да я за тебя боюсь, – не захотела уступать мамка.

– Храпишь ты, Марье спать не дашь.

– Э, да у неё, чай, муж больше моего храпит, – не сдавалась мамка, – да и спать вы нынче не будете, сороки. – И всё-таки ей пришлось уйти, обиженной, недовольной: страсть как хотелось послушать, о чём будут судачить молодые княгини.

– Одолела совсем, – пожаловалась Анна, – шагу ступить не даёт, всё опекает, как дитя.

– Любит, – отозвалась Марья невнятно – расплетала тяжёлые косы и держала шпильки во рту. – Ты цени её, Анычка. Я всегда завидовала, что у тебя такая заботливая мамка, – сказала она уже громко, будто видела, что мамка далеко не ушла – легла под дверью, отогнав на шаг-другой стража.

– А мне в Москве первое время так любви не хватало, – уже совсем тихо, как горестное признание, произнесла Марья.

– Это тебе-то! – возмутилась Анна, оскорбилась за всё своё многочисленное семейство. – Все, все тебя лелеяли! Это я здесь одна-одинёшенька. И всяк мне пакость норовит устроить. С утра до вечера кручусь – и ни одного доброго слова. – Анна всхлипнула.

Марья придвинулась к ней, погладила по голове: волосы были жёсткими, прохладными и едва уловимо пахли… хлевом:

– В Москве говорят, зря ты, Анычка, так усердно принялась хозяйствовать, напрасно боярыню прогнала – врагов нажила. В Москве недовольны: нам нет нужды ссориться с рязанскими боярами.

– В Москве? – Анна вскочила, рванула полог. – Дышать нечем! Да причём тут Москва? И кто недоволен, кто говорит – бабы на торгу? – Она заметалась по горнице, зачем-то стала высекать огонь, хотя в светце ещё не догорели лучины. Трут не загорался – и она швырнула в угол кресало.

– Ты что буянишь? – сонно спросила мамка, но войти не решилась.

– Спи! – буркнула Анна и села на кровать.

– Не гневайся, Анычка, – Марья опять погладила её по голове, – в Рязани очень норовистые бояре, и не тебе, девчонке, им супротивничать. Иван так говорит, – поспешила она объяснить, хотя Анна и так поняла, что не Марьины это слова.

– И толчёное стекло, – Марья перешла на шёпот, – вовсе не Суворина задумка.

– Какого Суворина?

– Подьячего, что казнили. Разве я неправильно назвала? А может, Соворов он – ну да неважно. Матушка велела передать, чтобы ты остерегалась: за подьячим этим скрылись истинные злодеи. Он вину взял на себя, чтобы семейство своё не погубить.

– Да ты не очень пугайся, – уже от себя утешила Марья, – в обиду тебя не дадут.

– И откуда вы всё знаете?

– Да у нас тут на каждом шагу лазутчики, – гордо заявила Марья.

– Не может такого быть! Зачем? Что мы с Василием – враги вам?

– Ну не знаю я ничего, – захныкала Марья, – мне велели поехать предупредить тебя, я предупредила. А больше я ничего не знаю. Может, зря я про лазутчиков: княжеские дела – не моего ума дело. Я ведь великой княгиней только величаюсь. На мне Ванятка.

Марья долго рассказывала про Ванятку, Анна не перебивала её и – не слушала. Она думала о лазутчиках. Они ей показались куда опаснее злодеев-бояр, невзлюбивших её по недоразумению. Бояре одумаются, поймут свою ошибку и если не полюбят, то смирятся с ней. А лазутчики – это тревожно: надеется, значит, Иван прибрать к рукам и княжество Рязанское, как прибрал уже Ярославское, и Василию не доверяет. А ей? Её просто в расчёт не принимает – своя, будет выгоду Москвы блюсти. «Ошибся, братец мой самый старший, – я с пелёнок княгиня Рязанская!»

– Анна, Анна, ты спишь? – тормошила Марья. – У тебя-то дитятко скоро будет?

– Не знаю, – Анна не сообразила, что ответить.

– Боишься, что изурочу, или впрямь не знаешь?

– Не знаю.

– А как у вас с Василием? – спросила Марья с лукавым любопытством, желая узнать тайные подробности. Анна промолчала, радостно отметив, что московские лазутчики знают не всё. А может быть, не всё доносят? Марья истолковала молчание золовки как естественную женскую скромность и оставить занимательного разговора не захотела.

– Да что я спрашиваю – конечно, у вас всё хорошо. Вон ты какая справная, – она похлопала Анну по плечам, – и Василий в силу вошёл. Это нас женить поспешили. Смешно вспомнить: когда мы вместе спать стали, Иван силы не имел. Я уже и бояться перестала и всё над ним насмешничала, дразнила: «Слабак, слабак!» Он обижался. Потом ушёл к себе в ложницу. Ночь жду, другую, третью, а он не идёт. Утром, уж не помню, какого дня, бегу через сени и с ним невзначай сталкиваюсь. Обнял он меня, а я своё: «Слабак!» И тут он повалил меня на лавку, – Марья засмеялась, – где ведро с водой стояло, помнишь? Тут уж не до смеха мне было. Но пуще всего боялась, что войдёт кто-нибудь. Всегда через эти сени челядь сновала. А тут не души. Вот там Ванятку и зачали…

Она замолчала. Стало слышно, как в углу, куда Анна метнула кресало, стрекочет сверчок, а за дверью ему вторит мамка. И заметив это, княгини одновременно засмеялись.

– Ну вот, разоткровенничались, – смущённо сказала Марья, но на ответную откровенность вызывать не стала, продолжала о своём: – Рано нас женят, замуж отдают. Я только теперь во вкус супружеской жизни вошла. Спозаранку начинаю ночи ждать, а Иван редко приходит. Говорит: устаёт, грех – часто. А я… – Марья засмеялась счастливо, – только посмотрит на меня…

– А как он смотрит? – спросила Анна через дрёму.

– Как, как? Не знаю – страстно! Но у него вообще взгляд такой. Намедни на Наталью Полуэктову посмотрел, так она, сердешная, сомлела.

– Ты что, с ней дружишь? – спросила Анна подозрительно и ревниво.

– Не дружу, не дружу, Лисонька, разве матушка позволит – неровня она. Так услуги оказывает кой-какие. Пояс носила к ворожее…

– Да когда вы угомонитесь, полуночницы? – Мамка постучала в дверь. – Рассвет скоро.

– Полуэктова говорит, – Марья перешла на шёпот, – что высокие мужики в этом деле послабее низких. А Иван всё растёт, хотя и двадцать пять ему сравнялось. Не дай бог, правда это, что я тогда, бедная, делать буду? – Марья непритворно вздохнула.

– Плохо его Ледра учила, – сказала Анна скорее для себя, чем для Марьи.