Настоятельница замолчала, всё ещё не снимая рук с плеч Анны.

– Поновить бы надо было образ, да боюсь испортить, изменить его. На Руси сейчас будто бы всего три подобных, византийской работы. Один привезла дочь Константина Мономаха Мария более четырёхсот лет назад. Она вышла замуж за киевского князя Всеволода Ярославича. Сейчас этот образ в Успенском соборе Смоленска. И ещё один, древней, список находится теперь в Рязани, вернее в Переяславле Рязанском. Мне не довелось его видеть – далека земля Рязанская, – но от знающих иконников слыхала, что он едва ли не лучше этого и ближе всех к константинопольскому. – Она вздохнула и добавила грустно:

– Скоро ты будешь владеть им, деточка.

У неё был приятный ласковый голос. Анна любила хорошие голоса и по голосам вернее, чем по поступкам, судила о людях, и, проникаясь доверием к этой малознакомой обладательнице красивого голоса, прошептала:

– Я буду сама писать иконы.

– Хорошо, – легко согласилась настоятельница. – Назначаю тебе послушание в иконописной мастерской.

– Значит, монахини всё-таки пишут иконы! – забыв, что в храме, крикнула Анна.

– Тс-с! – настоятельница приложила палец к губам, и от восторга Анна едва не закричала вновь: так похожа сделалась матушка Ксения на её святую покровительницу с Чудотворной иконы.


В холодную каморку, где обитали ручные крысы, Анна не вернулась – проспала до полудня в уютной, хорошо протопленной гостевой светёлке. Разбудила её уже знакомая старушка Агния, пришла смазывать ссадины. От неё узнала Анна, что матушка-настоятельница переменила послушание, велела отправляться на скотный двор.

– Оно и к лучшему, – заключила старушка, – сидеть тебе, девка, пока нельзя.

– А что я на скотном буду делать? – вспылила Анна. – Я княжна, а не дворовая девка!

– Э, – махнула рукой старушка, нисколько не удивившись признанию, – матушка-игуменья – тоже княжна, но со всеми нынче на скотном: коровы телятся, окот овец начался. Тебе, девушка, никак нельзя это время упустить: чтобы хорошо с челядью[23] управляться, надо самой всё уметь. Осенью в риге поработаешь, на мельнице. А сейчас недельки полторы – и конец.

Потрудиться Анне пришлось значительно дольше. И к работе её привлекали самой различной: она и навоз убирала, и корм скоту давала, и ягнят принимала, и ослабленных телят из соски отпаивала. Успела даже приручить злую и строптивую козу, что верховодила в овчарне. При первой встрече хотела коза её боднуть, как бодала незнакомок, да и знакомым доставалось нередко, разбежалась, нагнула голову, Анна, не разгадав её намерений, засмеялась и с места не сдвинулась, и коза вдруг пружинисто отскочила в сторону. В тот же вечер Анна попыталась её подоить, и свирепая Зорька, никого прежде к себе не подпускавшая, стояла не шевелясь, блаженно зажмурив глаза в длиннющих светлых ресницах. Молока нацедилось ложки две, но что возьмёшь с яловой непутёвой козы. Работать на скотном дворе оказалось очень интересно, и хотя она не скучала, но всё-таки не могла дождаться, когда же настоятельница выполнит своё обещание.

Наконец этот день настал, матушка Ксения сама повела Анну в мастерскую. Анна уже знала, что настоятельница – искусная иконница, едва ли не самая искусная в монастыре, да и вообще искусница: за что бы ни бралась, всё выходило у неё прекрасно, на всё хватало времени и сил: сутки она удлиняла за счёт сна, спала всего два-три часа, а силы черпала в молитвах.

Была вторая половина дня. Иконницы уже оставили работу в мастерской, разошлись по каким-то иным делам, лишь в углу некрасивая рябая девчонка долбила доску, то и дело попадая молотком по пальцам и тоненько взвизгивая. Настоятельница отослала её.

Горница, где писали иконы, была заставлена столами и разновеликими поставцами, на которых громоздились горшки с торчащими из них сухими, колючими даже на вид пучками трав и цветов.

Анну поразили теснота в ней и не присущий монастырю беспорядок, причём какой-то особый – красивый и живой. Небрежно расставленные на столах плошки, заполненные краской, соседствовали с дорогими, манящими киноварью и позолотой книгами. Тут же лежали доски с начатыми работами, ждали своей очереди, прислоняясь к столам, золотистые, лишь оструганные, заготовки. А на выскобленном до белизны полу горбатились обрывки телятины и ветоши. Маленькие шаткие скамеечки-треножки окружили, будто собрались взять в плен, резное дубовое кресло, на подлокотнике которого висел аксамитовый тёмно-вишнёвый халат с тускло-золотой каймой на рукаве.

– Кто же его тут носит? – изумилась Анна.

– Это иматион, – объяснила настоятельница, – верхняя одежда. Его используют здесь как образец, когда пишут складки. Травы и цветы – тоже для работы. Запылились за зиму, пора менять, а пальмовая ветвь, должно быть, совсем пересохла.

Настоятельница легко вскочила на шаткий треножник и достала нечто длинное, обернутое холстиной.

– Пальмовая ветвь. Из Палестины. Знаешь ли ты, где это?

Но Анна не слушала – её поразили книги на полках, такого количества ей прежде не приходилось видеть, и, оставляя без ответа вопрос настоятельницы, она воскликнула:

– Неужели же ты, матушка Ксения, всё это прочитала?

– Деточка милая! – засмеялась настоятельница. – Здесь только малая часть наших книг – то, что иконницам для работы.

Она подёргала бечёвку на обёртке и, не сумев развязать её, водворила свёрток на полку.

– Будет ещё время её посмотреть. А там книги нашей покровительницы, пресвятой Евфросинии. – Она показала на полку, висящую под самым потолком. – Слыхала ли ты о ней, это наша дальняя родственница?

Анна покачала головой.

– Ну конечно, – настоятельница чуть тяжеловато спрыгнула с треножника, – девочкам в нашем роду не спешат о ней рассказывать. А тебе знать о ней необходимо. – Она посмотрела на песочные часы. – У нас есть ещё время, садись, – и указала на трон-кресло, а сама опустилась на скамеечку у ног Анны.

Анна услышала удивительную историю о полоцкой княжне Предславе, жившей до неё за триста с лишним лет. Красивая и умная полоцкая княжна изумляла всех своей необъяснимой тягой к учёбе, неженским желанием посвятить науке жизнь. Вопреки воле родителей, постриглась в монахини, получила новое имя – Евфросиния, что значит по-гречески «радость».

– Да-да! В своей жизни она наконец обрела счастье, радость. Испросила у епископа дозволения жить при храме, в каморке у хоров. Отсюда слушала богослужение, отсюда любовалась полями и лесами, видом города, – словно вспоминая, говорила настоятельница, и Анне показалось, что рассказывает она о себе. – А после молитв занималась списыванием книг, а плату раздавала нищим. Одно из преданий утверждает даже, – настоятельница перешла на шёпот, – сама писала их. Летописи молчат об этом. Нет в них намёка и на то, что писала Евфросиния иконы, но молва об этом до наших дней дошла. А потом она отправилась в Палестину поклониться Гробу Господню и умерла там в русском монастыре, там и погребена.

Настоятельница поднялась со скамеечки и опять достала с полки свёрток.

– Эта пальмовая ветвь с её погоста.

Ей удалось сразу же развязать узел. Анна увидела огромный, надрезанный на узкие полоски, словно кто-то пытался сделать из него лапшу, сухой лист. Полоски от пересыхания скрутились в трубочки, потрескались. Лист стал настолько хрупким, что настоятельница не решилась освободить его от холстины. Анна прикоснулась к нему губами – от листа исходило тепло, незнакомый запах чужой далёкой страны.

– Все, кому посчастливилось побывать на Святой земле, обязательно привозили на Русь пальмовую ветвь, – сказала настоятельница, осторожно обвязывая свёрток, – от этого обычая появилось даже новое слово «паломник». Пальма – паломник.

– Сохранились ли иконы, написанные пресвятой Евфросинией?

– К счастью, да! Но ни одного письменного свидетельства нет, что это её работа, вот и числятся теперь они из-за древности своей образцами византийского письма. Такова уж доля наша женская, – настоятельница положила свёрток на место, – что не делами рук своих, не талантом, не умом даётся нам известность, а мучениями. Разве была бы известна нам умнейшая, образованнейшая римлянка, ныне святая Екатерина, если бы не колесовали её за веру христианскую? В Житии говорится, что под пытками цитировала она греческого философа Платона, и все читающие сейчас житие восхищаются этим. А как бы они отнеслись к дочери своей, читающей Платона, да и что они знают о Платоне? Думаю, несладко жилось Предславе в родительском доме. А ты-то, деточка, знаешь ли хоть грамоту? – спросила настоятельница.

– Умею читать бегло, – с гордостью ответила Анна, – и пишу немного. Матушка моя сказала, этого вполне хватит для княжны. Она хуже меня пишет, хоть и великая княгиня, а батюшка не знал грамоты вовсе.

– Вот-вот, таковы почти все наши правители. Как же избавиться нам от невежества, Господи? Не слишком ли велико наказание за первородный грех прародителей наших? Но что говорю я, несчастная? Это всё от погоды, от ветра. Прости мне, Господи, мысли тщеславные, греховные!

Настоятельница рухнула на колени перед образами, Анна поспешно опустилась рядом, зашептала за нею, дивясь её неожиданному безудержному плачу и тщетно пытаясь выдавить хоть слезинку:

– Господи Иисусе Христе, Боже наш, Боже всякого милосердия и щедрот, Его же милость безмерна и человеколюбия неиcследимая пучина…

Молитва закончилась, настоятельница вытерла заплаканное лицо и, не поднимаясь с колен, сказала:

– Вот этот тёмный образ великомучениц Екатерины и Варвары мне особенно дорог. Принадлежал он прежде Спасскому монастырю, основанному пресвятой Евфросинией, и, по преданию, Екатерина писана с неё.

– С меня тоже писали образ, святой Анны, но только на эту святую ты больше похожа, матушка.

Настоятельница на это ничего не ответила, поднялась, отряхнула подол, помогла отряхнуться Анне.

– В конце учения напишешь образ святой Евфросинии.