Анну же отправила в Серпухов. Этот древний город, ещё недавно бывший центром удельного Серпуховского княжества, гнездо славного деда Марии Ярославны Владимира Андреевича Храброго, достался Юрию, он и провожал сестру до монастыря.


До Серпухова от Москвы без малого сто вёрст. Добирались долго: внезапно началась распутица, так что пришлось оставить на дороге санный обоз со всякой поклажей и ехать налегке верхом. Вот где пригодилась Анне мамкина наука.

Самой мамки среди провожатых не было: занедужила накануне отъезда. Дворня шепталась, что не хворь, а гордыня её одолела. Мамка сказалась больной, потому что замыслила великая княгиня отлучить её от Анны за недогляд и сослать в Чухлому.

Анна об этих домыслах ничего не знала и, пока ехала в санях, горестно размышляла, отчего ей не позволили попрощаться с мамкой, почему та так неожиданно и сильно захворала и не повлечёт ли этот внезапный недуг новой тяжёлой утраты. Однако стоило ей взгромоздиться в седло, как все мысли улетучились, исчезла даже тоска по отцу. Всё её существо подчинялось теперь лишь одному стремлению – половчее держаться в седле. Стало казаться, что в жизни нет ничего важнее оплывающей, загаженной навозом, бесконечной дороги и этой смердящей[19], коварной твари, так и норовящей сбросить седока.

Лошадей несколько раз меняли на ямах, но Анна не заметила этого и считала, что борется, подчиняет, а больше отдаётся во власть всё одной и той же каурой дьяволице. Не уловила она и разницы между ямами: тёмные, крытые соломой длинные избы, заставленные санями, замусоренные сеном дворы, обустроенные конюшнями и сенниками, овечьи кошары, и всюду одуряющий запах лошадей и грязной, сырой овчины. Что делалось внутри постоялых изб, как они были обустроены, она не помнила, потому что едва ли не с порога проваливалась в сон. В одной лишь успела увидеть, как хозяйка моет огромный, вмазанный в печь котёл. Вычерпала ковшом на длиннющей ручке остатки похлёбки, потом взяла стоящий в углу, в куче мусора, голик и принялась им в котле шаркать. Плеснула из чугуна немного воды, и только Анна подумала, как же хозяйка будет эту воду выливать, а она уже согнулась над котлом, опустила в него голову в белом, повязанном до бровей платке. Скрылись в котле и её широкие плечи под зелёной бархатной безрукавкой, а вот уже только крупный зад висит над ним, задралась широкая юбка, обнаружились малиновые шаровары – татарка! Татарка и совсем молодая! А на стене в красном углу образа, и лампадка под ними…

Татарка всё втягивалась и втягивалась в котёл, стояла на цыпочках, едва касаясь белыми шерстяными носками крашенного охрой деревянного пола, – вот-вот нырнёт в посудину. Но нет, наконец, разогнулась и принялась отжимать над поганым ведром тряпку. Потекла с неё мутная густая жижа с ошметками капусты и перепревшей моркови. Еще раз бы сполоснуть котёл, но татарка залила в него несколько ушатов свежей воды, покидала мясо, капусту, калегу.

«Господи, что же она наделала? – удивлялась про себя Анна. – Для людей ведь, не для скотины стряпает, а котёл оставила грязным. А как же у нас в поварне моют котлы? Или там нет их?»

– Поварёнка в котёл сажают, – объяснила мамка, – и он выскребает всё нутро до блеска.

Анна вдруг увидела, как мамка подсаживает поварёнка в заполненный похлёбкой котёл. Поварёнок упирается, сучит ногами в красных сапожках. Да это суженый!

– Суженый, утонешь! – хотела крикнуть Анна, но голос почему-то пропал.

– Анна, Анночка, не спи, – тормошил её Юрий, – сейчас похлёбка поспеет.

– Я не сплю, – отозвалась Анна и стремительно унеслась куда-то в тёмную пустоту. Не было ничего вокруг, не было никого вокруг, её тоже не было. Не было никогда. И внезапно из пустоты, из небытия возникла какая-то точка, стала расти, клубиться, извиваться. Стала шипеть!

– Змея! – Анна спрыгнула с рундука, на который примостилась, отскочила к печке и споткнулась о поганое ведро. Оно повалилось, по солнечно-жёлтому полу растеклись помои.

– Бар, бар! – закричала татарка и бросилась к рундуку, прямо по жирной луже в своих белых носках. Из-за стола с куском баранины выскочил Юрий.

– Бар, бар! – татарка сорвала с рундука крышку – белыми змеями поднялись над ним шеи трёх гусынь, зашипели в лад, чуть приоткрыв бледные по-зимнему клювы.

«На яйцах сидят», – догадалась Анна и, моментально успокоившись, с удивлением заметила, как чисто в этой татарской избе и всё окрашено охрой: пол, лавки, рундуки вдоль окон и даже подоконники, на одном из которых выстроились сделанные из щепочек и шерстяных ниток куклы, такие же, как были у неё в детстве.

А в горнице не унимался переполох. В одних дверях столпились ямщики, в другие норовили прорваться татарчата, их сдерживала старуха в дорогом, ярком не по годам халате. Невесть откуда взявшийся важный тучный татарин принялся заталкивать гусынь назад, в рундук, хлопал их деревянной ложкой по лысоватым головкам. Они перепугано гоготали, махали крыльями. Широкой спиной татарин загородил рундук от хозяйки, и она металась возле него, повторяя своё: «Бар, бар!» – наконец, проскользнула под его рукой и захлопнула крышку. А татарин отчего-то разгневался, зашипел гусём на хозяйку, замахал короткими пухлыми ручками, закричала старая татарка, запищали узкоглазые дети. Анне стало смешно, но она на всякий случай заплакала.

– А ну вон все отсюда! – крикнул Юрий и швырнул в ямщиков кость. Татарин тоже воскликнул что-то повелительно, и всё утихло.

– Ну что ты, сестрёнка? Притомилась? – Юрий подхватил Анну на руки и, как маленькую, отнёс к столу. – Сейчас шурпы[20] похлебаешь. Ох, и вкусная удалась.

– Вкусная! – буркнула Анна. – А котёл-то грязный.

Хозяйка принесла чашу для мытья рук, постелила на колени Анне холстинку. Анна нехотя обмакнула кончики пальцев в тёплую пахнущую чебрецом воду. «Всё равно есть не буду!»

Юрий же (о ужас!) смачно хрустел жирными хрящами, не дожидаясь, когда подадут ей, едва ли он думал, что княжна станет есть из общей лохани – за столом, кроме них, сидело ещё человек пять. А как жадно, шумно пил он из большой пиалы, косы, похлёбку, которую зачем-то называл шурпой. Он будто совсем забыл о несчастной маленькой сестре, так увлечённо разговаривал по-татарски с усевшимся рядом с ним тучным татарином. И это старший брат – дела ему нет, что сестра до крови стёрла кожу и едва сидит, что ей плохо, трудно без мамки и сенных девок, что боится она неведомого монастыря и хочет домой, к матери.

Татарин важно слушал, кивая (кто он: хозяин яма, баскак или какой-то важный ордынец-путник?), потом изрёк что-то длинное и одарил улыбкой. «Надо мной насмехается», – решила Анна и впервые пожалела, что дурно учила татарский.

– Мурза сказал, – вдруг, словно прочитав её мысли, объяснил Юрий, – что видеть змею во сне – хорошая примета: встретишь мудрого человека, учителя. Не грусти, сестричка, всё будет хорошо! И отведай шурпу.

Она и не заметила, что перед ней поставили пиалу. Господи, как вкусно пахла эта похлёбка-шурпа. Но котёл скребла татарка грязным веником и на дне его оставила помои.

– Не буду есть эту дрянь! – Анна с вызовом посмотрела на татарина – он улыбался, обидно улыбался.

– Прости меня, сестра, грешен я, – смиренно, как матери, сказал Юрий, – совсем забыл, что Великий пост. Но грешить так грешить! – Он подвинул к себе пиалу. И хотя Юрий говорил по-русски и обращался к ней, Анне показалось, что слова его больше предназначались татарину. Тот сразу хлопнул пухлыми ручками, отдал распоряжение татарке, и она проворно поставила перед Анной плошку с двумя большими яйцами – ну кто же из православных ест яйца в Великий пост?

– Ешь, Анна, не то ты совсем обессилишь. Напоститься ещё успеешь: чай, не домой едешь, – сказал татарин по-русски, совсем, как отец сказал. И Анна, плача, съела два гусиных яйца. И об этом как о самом своём большом грехе говорила на первой монастырской исповеди.

7

В монастырь приехали незадолго до захода солнца, Анну ждала какая-то постель, а Юрий через час-другой должен был опять отправится в путь – опять седло, опять скользкая дорога – двадцать вёрст до княжеского терема в Серпухове. Устав обители не позволял гостям-мужчинам ночевать в монастыре, и ворота входящему и отъезжающему открывали только от восхода до захода солнца.

Юрий немного поговорил с настоятельницей наедине, потом кликнул пригорюнившуюся в коридоре у стены Анну.

– Христос воскрес, деточка! – ответила на Аннин поклон настоятельница и протянула для поцелуя руку. Рука оказалась холодной, обветренной и пахла огуречным рассолом. «От цыпок», – отметила Анна и, спохватившись, откликнулась:

– Воистину воскрес, – с удивлением соображая, почему настоятельница произнесла такое несвоевременное приветствие – до Пасхи было ещё далеко.

– Не приглашаю тебя сесть, деточка, – вижу, седло тебе было не в пору. Как же это так, братец, – отправить девочку в далёкий путь и не пригнать седло?

– Да мы не рассчитывали верхом ехать, – засмущался Юрий. – Весь скарб на дороге бросили: постель, одежду, снедь. Когда теперь прибудет…

– Ни Анне, ни нам этого ничего не нужно, братец. У нас общежитийный устав. Анна будет жить, как другие послушницы, и тех денег, что ты оставил, братец, вполне хватит.

«Почему она так часто говорит “братец”?»

И будто поняв, о чём Анна подумала, настоятельница объяснила:

– Мы родственники, деточка, – я тоже правнучка князя Владимира Андреевича. Но здесь, в стенах монастыря, наше родство ничего не значит. И я хочу, чтобы ты о нём ни с кем не говорила. Всё равны перед Богом. А здесь, в обители, княгиня и простолюдинка – все мы Христовы невесты. И всех нас привело сюда горе. Однако, – она улыбнулась, – есть всё-таки кое-какие отличия: ты, к примеру, только послушница, хотя и будущая великая княгиня, а я настоятельница. Не забывай об этом и веди себя со мной согласно нашим нынешним чинам. Христос с тобой! – Она позвонила в колокольчик – вошла с поклоном горбатая чёрная старушка. И только при виде её Анна заметила, что настоятельница молода, разве что немного старше Юрия и поразительно хороша собой.