— Не желаю становиться антиквариатом, — сказала Линда. — Мне бы хотелось принадлежать при жизни к действительно славному поколению. Что за тоска — родиться в 1911 году…

— Ничего, Линда, из тебя выйдет чудесная старушка.

— А из тебя, Дэви, — чудесный старичок.

— Из меня-то? Куда там, разве мне дожить до старости, — отвечал Дэви с глубоким удовлетворением.

И правда: он как бы находился вне возраста. И хотя был на целых двадцать лет старше нас и лишь лет на пять моложе тети Эмили, всегда казался ближе к нашему, а не ее поколению и ни на йоту не изменился с того дня, когда стоял возле камина в холле, нисколько не похожий на капитана и на мужа.

— Идемте, душеньки, пора пить чай, — разведка донесла, что Хуан испек слоеный торт, пошли, не то он весь достанется Скакалке.

Со Скакалкой у Дэви шла за столом жестокая война. Ее манеру вести себя во время еды всегда отличала известная свобода, но некоторые ее привычки — как, например, лезть за вареньем в банку своей ложкой, гасить окурок сигареты в сахарнице — доводили до белого каления бедного Дэви, который прочно усвоил, что продукты выдаются по карточкам, и делал ей резкие замечания, как гувернантка — несносному ребенку.

Увы, он мог бы не стараться. Скакалка, не обращая ни малейшего внимания, продолжала беспечно портить продукты.

— Довогой, — говорила она, — какая разница, у моего дивного Хуа-ана всегда найдется в запасе сколько хочешь еще, даю тебе слово.


В те дни с особой силой разразилась очередная паника по поводу грозящей оккупации. Предполагалось, что немцы со дня на день высадят мощный десант под видом то ли священников, то ли балерин — на что у говорящего хватало воображения. Кому-то взбрело на ум в недобрую минуту пустить слух, что все они будут сплошь двойниками миссис Дэйвис, одетыми в форму Женской добровольной службы. Эта дама обладала способностью находиться сразу в нескольких местах одновременно, немудрено, что людям стало мерещиться, будто на округу уже спустили человек десять парашютистов, замаскированных под миссис Дэйвис. Дядя Мэтью отнесся к угрозе вторжения с полной серьезностью и в один прекрасный день, собрав нас всех в кабинете, подробно изложил, кому какая в этом случае назначена роль.

— Вы, женщины, берете детей и на то время, пока идет бой, спускаетесь в подвал, — сказал он. — Водопроводный кран там в исправности, мясными консервами я вас обеспечил на неделю. Да, вам, может быть, придется там сидеть несколько дней, учтите.

— Няне это не понравится… — начала Луиза, но осеклась под свирепым взглядом.

— И, кстати, раз мы заговорили о няне, — продолжал дядя Мэтью, — предупреждаю — чтоб не загромождать мне дороги своими детскими колясками, понятно? Об эвакуации речи быть не может, ни при каких обстоятельствах. Теперь вот что — есть одно крайне важное задание, и я поручаю его тебе, Дэви. Надеюсь, ты не обидишься, дружище, но должен прямо сказать — стрелок из тебя никакой, а у нас, как тебе известно, худо с боеприпасами, и то немногое, что имеется, нельзя ни под каким видом расходовать впустую — тут каждая пуля решает дело. Так что оружие в руки я тебе не дам, по крайней мере, сначала. А дам тебе фитиль и заряд динамита (минуточку, сейчас все покажу), и ты мне взорвешь буфет в кладовой.

— Взорвать Аладдина? — вскричал Дэви. Он даже побледнел. — Ты с ума сошел, Мэтью!

— Я бы Гевану поручил, но дело вот в чем — я хоть и притерпелся к старине Гевану, а все-таки полного доверия этот субъект мне не внушает. Иностранец — он иностранец и есть, я так считаю. Объясняю теперь, почему это, на мой взгляд, жизненно важная часть всей операции. Когда нас с Джошем, Крейвеном и всеми прочими перебьют, у вас, гражданского населения, останется единственный способ тоже внести свою лепту, а именно — стать тяжелой обузой для немецкой армии. Вы должны возложить на их плечи заботу о вашем пропитании — не беспокойтесь, будут кормить вас, как миленькие, им только тифа не хватало в полосе военных дорог, но ваша цель — по возможности затруднить им эту задачу. Так вот — на одном этом буфете вы продержитесь недели — да он всю деревню прокормит! Нет, дудки! Вы неприятеля вынуждайте доставлять вам продовольствие, гробить свой транспорт, вот что от вас требуется — досаждать им, палки вставлять в колеса! Это единственное, что к тому времени будет в ваших силах — просто сделаться для них обузой, а следовательно, буфет в кладовой подлежит уничтожению и Дэви должен его взорвать.

Дэви открыл было рот, готовясь опять что-то заметить по этому поводу, но, видя, что с дядей Мэтью сейчас шутки плохи, передумал.

— Хорошо, милый Мэтью, — сказал он грустно, — ты мне покажешь, как это делается.

Однако не успел дядя Мэтью отвернуться, как он ударился в громкие причитанья:

— Нет, слушайте, что за свинство со стороны Мэтью — настаивать, чтобы Аладдин был взорван! Ему-то хорошо, его убьют, но мог бы немножко и о нас подумать!

— А мне казалось, ты собираешься принять таблетки, сначала белую, потом черную, — сказала Линда.

— Эмили не одобряет эту идею, и я решил, что приму их лишь в том случае, если меня заберут, но теперь — не знаю. Мэтью утверждает, что немецкой армии придется нас кормить, но он знает не хуже моего, что если чем и будут, а это еще большой вопрос, так одним крахмалом — снова все та же миссис Бичер, только еще ужасней, — а у меня крахмал не усваивается, особенно в зимние месяцы. Безобразие какое! Возмутительный тип этот Мэтью, ни с кем не желает считаться!

— Ну а мы как, Дэви? — сказала Линда. — Всех нас ждет одинаковая участь, но мы же почему-то не ропщем.

— Няня — будет, — сказала Луиза, фыркнув, что явно означало: «И я в этом солидарна с няней».

— Няня! У нее свои представления о жизни, — сказала Линда. — Ну а мы ведь, кажется, должны понимать, за что воюем, и я лично считаю, что Пуля совершенно прав. А уж если я так считаю, в моем нынешнем положении…

— Оставь, о вас-то позаботятся, — с горечью возразил Дэви, — о беременных женщинах всегда заботятся. Увидишь, витаминами завалят из Америки, и тому подобное. Вот обо мне никто не побеспокоится, а у меня такое хрупкое здоровье, мне противопоказано, чтобы меня кормила немецкая армия, станут они разбираться в моем пищеварении! Знаю я этих немцев!

— Ты всегда говорил, что никто так не разбирается в твоем пищеварении, как доктор Мейерштейн.

— О чем ты, Линда? Что они, сбросят тебе на Алконли доктора Мейерштейна? Ты же прекрасно знаешь, он сколько лет как сидит в концлагере! Да нет, придется, видно, примириться с мыслью о медленной смерти — не слишком радужная перспектива, сказать по совести.

После этого Линда отвела в сторону дядю Мэтью и заставила его показать, как взорвать Аладдина.

— У Дэви к этому не очень лежит душа, — объяснила она, — а телом он и подавно слаб.

Некоторое время потом в отношениях Линды и Дэви сквозил легкий холодок; каждый считал, что другой повел себя в высшей степени неразумно. Но это быстро кончилось. Они слишком любили друг друга (Дэви, я уверена, вообще никого на свете так не любил, как Линду) — притом, как справедливо заключила тетя Сейди: «Кто знает, может статься, и не возникнет нужда идти на такие крайности».


Так потихоньку минула зима. Пришла весна, необычайной красоты, как всегда в Алконли, поражая яркостью красок, полнотою жизни, забытыми и нежданными после пасмурных месяцев суровой зимы. Зверье вокруг обзаводилось потомством, повсюду копошился молодняк, и мы не могли дождаться, когда уж и нам настанет черед рожать. Дни, даже часы ползли томительно, и Линда на вопрос о времени начала уже отвечать своим «нет, получше».

— Который час, родная?

— Угадай.

— Полпервого?

— Нет, получше, без четверти час.

Мы, три беременные женщины, стали огромными, мы передвигались по дому, словно живые символы плодородия, издавая тяжкие вздохи, и с трудом переносили жару первых погожих дней.

Ни к чему теперь Линде были восхитительные парижские туалеты: в бумажной блузе, свободной юбке и сандалетах, она низошла до нашего с Луизой уровня. Покинула достов чулан и в хорошую погоду проводила дни, сидя на опушке леса, пока Плон-Плон, с некоторых пор страстный, хотя и неудачливый охотник на зайцев, шумно дыша, рыскал туда-сюда в зеленоватом сумраке подлеска.

— Ты позаботься о Плон-Плоне, котик, если со мной что-нибудь случится, — сказала она. — Он мне служил таким утешеньем все это время.

Но это сказано было просто так, как говорят, твердо зная, что будут жить вечно, — кроме того, она ни словом не обмолвилась ни о Фабрисе, ни о ребенке, что непременно сделала бы, если б ее и вправду посещали дурные предчувствия.

Луиза родила в начале апреля; ребенка назвали Энгус. Он был у нее шестой, а сын — третий, и мы всем сердцем ей завидовали, что она уже с этим разделалась.

Мы с Линдой рожали 28 мая, обе — сыновей. Оказалось, что врачи, которые предупреждали, что Линде больше нельзя иметь детей — не такие уж балбесы. Роды убили ее. Умерла она, я думаю, совершенно счастливой и почти не мучилась, но для нас в Алконли — для отца ее и матери, братьев и сестер, для Дэви и лорда Мерлина — погас свет очей, ушла невозместимая радость.

Приблизительно в то же время, когда не стало Линды, Фабриса схватило гестапо; немного погодя его расстреляли. Он был героем Сопротивления, имя его стало во Франции легендой.

Маленького Фабриса я, с согласия Кристиана, его отца по закону, усыновила. У него черные глазки, того же рисунка, что и Линдины синие, и другого такого красивого, очаровательного малыша я не знаю. Люблю я его ничуть не меньше — возможно, больше — чем своих родных детей.


Когда я еще лежала в оксфордской частной лечебнице, где родился мой сын и умерла Линда, меня пришла проведать Скакалка.

— Бедная Линда, — с чувством сказала она, — бедняжечка. Но ты не думаешь, Фанни, — может быть, оно и к лучшему? У таких женщин, как мы с Линдой, жизнь с годами становится не сахар.