Но самым огромным сюрпризом было то, что я вышла замуж за американца. И не просто за человека, случайно ставшего американцем. Нет, ты был американцем не только по рождению, но и по собственному выбору. Ты был настоящим патриотом. Я никогда прежде не встречала ничего подобного. Деревенщин — да; невежественных, недалеких, никуда не выезжавших, считавших Соединенные Штаты целым миром. По их мнению, говорить что-то против США значило поносить вселенную или воздух. Ты посетил пару стран: Мексику, Италию — катастрофическое путешествие с женщиной, чье аллергическое соцветие включало и аллергию на томаты, — и решил, что любишь собственную страну. Нет, не так. Что ты любил свою собственную страну, ее уравновешенность и деловитость, ее практичность, ее скромность и особый акцент на честность. Я сказала бы — и я это сказала, — что ты был очарован архаичной версией Соединенных Штатов, той Америкой, какой она была когда-то или никогда не была; что ты был очарован идеей. А ты сказал бы — и ты это сказал, — что часть той, прежней Америки была идеей, и это больше того, на что могло бы претендовать большинство стран, представлявших в массе своей путаное прошлое и очертания на географической карте. И ты сказал, что это была прекрасная идея, ты подчеркнул — признаю твою правоту, — что страна, стремившаяся превыше всего сохранить возможность своих граждан делать то, что они хотят, именно то место, что должно было очаровать людей вроде меня. Но так не получилось, возразила бы я, а ты бы возразил, что это все равно лучше всего остального, и мы прекратили бы спор.

Это правда, что я разочаровалась. Однако я все равно хотела бы поблагодарить тебя за то, что ты познакомил меня с моей страной. Разве не так мы встретились? Я решила поместить объявления «На одном крыле» в «Мазер джоунз» и «Роллинг стоунз», и, поскольку я смутно представляла, какие нам нужны фотографии, агентство «Янг энд рубикам» прислало тебя. Ты появился в моем кабинете во фланелевой рубашке и пыльных джинсах, соблазнительно дерзкий. Я изо всех сил старалась вести себя профессионально, но меня отвлекали твои плечи. Франция, предложила я. Долина Роны. А потом я разволновалась из-за расходов — твой билет, гостиница... Ты рассмеялся. Не глупи. Я найду тебе долину Роны в Пенсильвании. Что ты и сделал.

До тех пор я всегда считала Соединенные Штаты отправной точкой своих путешествий. Дерзко пригласив на свидание меня — руководителя, с которым у тебя были деловые отношения, — ты вырвал у меня признание, что, родись я в любом другом месте, Соединенные Штаты Америки были бы первой страной, куда я отправилась. Что бы я ни думала, невозможно игнорировать страну, которая заправляет миром, дергает за веревочки, снимает кинофильмы, продает кока-колу, экспортирует «Стар трек» аж до Явы; к которой надо как-то относиться, пусть даже враждебно; которая требует если не одобрения, то хотя бы неприятия, то есть, повторюсь, чего угодно, только не игнорирования. И это страна, которую — из всех других стран — посетил бы ты, нравилась бы она тебе или нет и в какой бы точке планеты она ни находилась. Ладно, ладно, протестовала я. Хорошо. Я согласна посетить ее.

Итак, я ее посетила. Ты помнишь свое удивление тех первых дней? Оказалось, что я никогда не была на бейсбольном матче. Или в Йеллоустоуне. Или в Гранд-Каньоне. Я смеялась над ними. А еще я никогда не ела в «Макдоналдсе» горячий яблочный пирожок. (Я признаю: он мне понравился). Ты сказал, что когда-нибудь не будет никаких «Макдоналдсов», а огромное их количество вовсе не означает, что горячие яблочные пирожки не изумительно вкусны, и разве это не привилегия — жить в то время, когда их можно купить всего за 99 центов. Это была одна из твоих любимейших тем: изобилие, копирование, популярность совсем не обязательно ведут к обесцениванию, и само время делает все вещи редкими. Ты любил смаковать настоящее время и больше всех моих знакомых сознавал его мимолетность.

Так же ты воспринимал свою страну: она не вечна. И конечно, империя, чего вовсе не надо стыдиться. История соткана из империй, а Соединенные Штаты — самая великая, самая богатая и самая справедливая из всех когда-либо господствовавших на земле империй. Ее падение неизбежно. Это логический конец всех империй. Но нам повезло, говорил ты. Мы приняли участие в самом захватывающем социальном эксперименте всех времен и народов. Конечно, империя несовершенна, добавлял ты с той же поспешностью, с которой я до рождения Кевина говорила, что у некоторых детей «бывают проблемы». Однако ты сказал, что, если бы Соединенные Штаты были основаны или распались в течение твоей жизни, пережили экономический коллапс, были завоеваны агрессором или разложились изнутри, ты рыдал бы.

Я тебе верю. Но иногда в те дни, когда ты возил меня в Смитсоновский институт, заставлял перечислять президентов в хронологическом порядке, допрашивал с пристрастием о причинах хэймаркетских волнений, мне казалось, что я посещала не просто страну. Я посещала твою страну. Ту, что ты создал для себя, как ребенок строит хижину из леденцовых палочек. И это была восхитительная копия. Даже сейчас, когда я натыкаюсь на преамбулу Конституции «Мы, народ...», у меня мурашки бегут по коже. Потому что я слышу твой голос. Декларация независимости, «Мы исходим из той самоочевидной истины...» — твой голос.

Ирония. Я думала о тебе и иронии. Ты всегда злился, когда мои европейские друзья обвиняли наших соотечественников в «отсутствии чувства иронии». Однако (по иронии судьбы) в конце XX века ирония в США была колоссальной, хотя и болезненной. В восьмидесятых повсюду присутствовало ретро, но во всех дешевых забегаловках пятидесятых, построенных как вагоны, рестораны, с их хромированными табуретами и огромными кружками шипучки из корнеплодов, ощущались фальшь и отстраненность. Ирония сводится к тому, чтобы одновременно иметь и не иметь. Ирония подразумевает ханжеское дилетантство, отрицание. Квартиры некоторых из наших друзей изобиловали сардоническим китчем — крохотными куколками, рекламой кукурузных хлопьев «Келлог» двадцатых годов («Посмотрите, как съедаются целые миски хлопьев!») в рамочках, то есть одними пустяками.

Ты бы так жить не стал. О, «не иметь чувства иронии», видимо, предполагало незнание, слабоумие, отсутствие чувства юмора. А у тебя чувство юмора было. Ты из вежливости посмеялся немного над чугунной лампой в форме наездника, которую Белмонт купил для каминной полки. Ты понял шутку. Ты просто не считал ее удачной и в свою собственную жизнь впускал предметы действительно красивые, а не только смешные. Такой умница, ты был искренним не только от природы, но и по замыслу. Американец по личному повелению, ты заключал в себе все, что было в этом хорошего. Если человек наивен по личному выбору, можно ли назвать это наивностью? Ты ездил на пикники. По памятным датам ты посещал национальные памятники. На матчах «Мете» ты фальшиво, но громче некуда распевал государственный гимн «О, зе-емля свободных!» и никогда не ухмылялся. Ты утверждал, что Соединенные Штаты балансируют на экзистенциальном лезвии. Это беспрецедентно процветающая страна, где буквально у каждого достаточно еды; страна, которая борется за справедливость, предлагает почти любые развлечения и виды спорта, религии и этническую принадлежность, профессию и партийность, обладает потрясающим и разнообразным ландшафтом, флорой, фауной и климатом. И если в этой стране невозможно жить богатой, полной жизнью с красавицей женой и здоровым сыном, то это невозможно больше нигде. И даже сейчас я думаю, что ты, возможно, был прав. Но это может быть невозможно нигде.

9 часов вечера (по возвращении домой)


Официантка проявила максимум терпения, но «Бейгел-кафе» закрывалось. И пусть распечатка обезличена, зато более разборчива. Я боюсь, что ты лишь мельком проглядел рукописный отрывок. Хотя, заметив «Чатем», ты, наверное, уже не мог думать ни о чем другом, и вряд ли тебя волновали мои чувства к Соединенным Штатам. Чатем? Я езжу в Чатем?

Да. Езжу при каждой возможности. К счастью, эти поездки раз в две недели в исправительное заведение для несовершеннолетних Клаверак втиснуты в такие жесткие рамки часов посещения, что я даже и думать не могу о том, чтобы поехать часом позже или в другой день. Я выезжаю ровно в 11.30, поскольку это первая суббота месяца, и я должна приехать сразу же после второго перерыва на ленч в 14.00. Я не позволяю себе размышлять о том, как страшусь навещать его, или, что еще неправдоподобнее, жду не дождусь. Я просто еду.

Ты удивлен. Ты не должен удивляться. Он и мой сын, а любая мать должна навещать своего ребенка в тюрьме. Невозможно сосчитать мои материнские ошибки, но я всегда следовала правилам. И одной из моих ошибок было то, что я придерживалась буквы неписаного родительского закона. Это выплыло на суде — гражданском суде. Я была потрясена, какой решительной выглядела на газетных фотографиях. Винс Манчини, адвокат Мэри, обвинил меня в том, что во время процесса я регулярно посещала сына в тюрьме, так как ожидала судебного преследования за родительскую небрежность. Он заявил, что я играю роль, притворяюсь. Безусловно, проблема с юриспруденцией состоит в неумении различать тонкости, но Манчини что-то почувствовал. Возможно, в этих визитах был элемент театральности, однако они продолжались и когда никто не наблюдал. Если я и пыталась доказать, что я — хорошая мать, я продолжаю доказывать это, увы, самой себе.

Сам Кевин удивлен моими упорными посещениями, но не могу сказать, что — хотя бы вначале — радовался им. В 1999 -м, в шестнадцать, он еще был в том возрасте, когда подростки смущаются, если их видят с матерью; избитые истины о тинейджерах остаются причинами большинства проблем взрослых, что и горько, и радостно сознавать. В те первые несколько визитов Кевин, пожалуй, видел обвинение в самом моем присутствии, и не успевала я сказать ни слова, как он приходил в ярость. Казалось неразумным, что он злился на меня.