«Господи, какая ирония судьбы, — слышала я столько раз, что сбилась со счету. — А вы путешествуете по всему миру?» Люди наслаждаются симметрией явных противоположностей.

Однако не хочу скрывать. Я очень похожа па свою мать. Может, потому, что ребенком я всегда бегала по поручениям, для которых была слишком мала и которых, естественно, боялась. Меня послали за новыми прокладками для кухонного крана, когда мне было восемь лет. Сделав меня в таком раннем возрасте своим агентом, моя мать смогла воспроизвести во мне те же самые несоразмерные страдания по поводу незначительных взаимодействий с окружающим миром, которые сама она почувствовала в тридцать два года.

Я не припоминаю ни одного заграничного путешествия, в которое хотела бы отправиться, которого в какой-то мере не боялась бы или от которого отчаянно не желала бы отказаться. Меня постоянно выпихивали за дверь предварительные обязательства: куплен билет, заказано такси, подтверждено бронирование в отеле, и, словно для того, чтобы не оставить себе путей отхода, я всегда перед пышными прощаниями болтала о путешествии с друзьями. Я бы с блаженством вечно пронзала атмосферу в широкофюзеляжном самолете, но приземление было мучительным, поиски первого ночлега были мучительными, хотя сама передышка – моя личная копия Эндерби-авеню – была восхитительна. В конце концов я привыкла к этой последовательности страхов, нагнетающихся, кульминирующих в головокружительном прыжке на мою восприимчивую психику. Всю свою жизнь я заставляла себя совершать поступки. Франклин, я никогда не летала в Мадрид из любви к паэлье. Ты считал, что я использовала путешествия для освобождения от мрачных оков домашнего покоя, но на самом деле каждое из них было перчаткой, которую я бросала и которую себя же заставляла поднимать. Если я всегда радовалась тому, что сумела уйти, я никогда не радовалась своему уходу.

Однако с годами антипатия притупилась, а процесс преодоления вызывал лишь легкое раздражение. Как только я научилась принимать собственный вызов – постоянно доказывать свою независимость, компетентность, мобильность и взрослость, - страх перенацелился: единственное, чего я боялась больше еще одной поездки в Малайзию, - остаться дома.

Итак, я боялась не просто стать такой, как моя мать, а стать матерью вообще. Я боялась стать непоколебимым, неизменным якорем, трамплином для нового юного авантюриста, чьим путешествиям, возможно, я завидовала бы и чье будущее пока было ни с чем не связано и не нанесено ни на одну карту. Я боялась стать той исконной фигурой на пороге – неряшливой, полноватой; она машет рукой на прощание и посылает воздушные поцелуи, пока рюкзак забрасывается в багажник; она, собирая чадо в путь, промокает глаза оборкой фартука; она безнадежно защелкивает задвижку и моет одинокую тарелку, а тишина в комнате давит, как рухнувший потолок. Я боялась не просто уезжать, а стала бояться покидать тебя. Как часто я так поступала с тобой. Оставляла тебя с багетными корками нашего прощального ужина и мчалась к ожидающему меня такси. Я никогда не говорила, как мне жать подвергать тебя всем тем крохотным смертям повторяющегося дезертирства, не хвалила тебя за то, что, в ответ на случайную колкость, ты удерживался от выражения вполне оправданной обиды.

Франклин, мысль о ребенке повергала меня в неконтролируемый ужас. До того, как я забеременела, картины, мелькавшие перед моим мысленным взором – вроде чтения историй об улыбчивых паровозиках на ночь или запихивания еды в оскаленные собачьи пасти, - казались не имеющими ко мне никакого отношения. Я боялась столкновения, которое могло бы доказать мои закрытость и черствость, эгоизм и скупость, вязкую силу моего негодования. Как бы ни интриговал меня «чистый лист», перспектива безвозвратно оказаться в плену чужой истории приводила меня в ужас. И теперь я думаю, что именно этот ужас и спровоцировал меня, как высокий уступ манит спрыгнуть в пропасть. В конце концов именно недоступность и непривлекательность цели соблазнили меня.

Ева

2 декабря 2000 г.


Дорогой Франклин,

Я сижу в маленькой кофейне в Чатеме и потому пишу тебе от руки. Ты всегда отлично расшифровывал мои неразборчивые каракули на почтовых открытках, ведь я предоставила тебе такую обширную практику. Парочка за соседним столиком отчаянно спорит о процедуре заявки на бюллетени для заочного голосования в округе Семинол – похоже, подобные мелочи поглотили страну, а все окружающие превратились в процедурных педантов. И все равно я греюсь в их жарком споре, как у печки. От собственной апатии меня знобит.

В «Бейгел-кафе» домашняя обстановка, и вряд ли официантку рассердит мое долгое сидение с блокнотом за единственной чашкой кофе. И весь Чатем уютен; в нем чувствуется подлинность Средней Америки, на подделку которой благополучные города вроде Стокбриджа и Ленокса тратят кучу денег. На его железнодорожный вокзал до сих пор прибывают поезда. Главная улица щеголяет традиционными фасадами букинистических магазинов (забитых романами Лорена Эстлмана, которые ты так жадно проглатывал), пекарен с подгоревшими по краям горячими булочками с отрубями, благотворительных лавок, киношек, высокопарно называемых «театрами», ибо узколобые туземцы почитают британское правописание более утонченным, и винного магазина, который, наряду с красным вином в двухлитровых бутылях для местных, приберегает для приезжих поразительно дорогой калифорнийский зинфандель. Ныне, когда большинство местных предприятий разорилось, жизнь этого неопрятного городка поддерживают жители Манхэттена, купившие здесь вторые дома, и, несомненно, новое исправительное заведение на его окраине.

Я думала о тебе по дороге сюда, о чем можно и не напоминать. Для разнообразия я пыталась нарисовать себе человека, которого представляла на твоем месте до нашей встречи. Конечно же перед моим мысленным взором представал конгломерат из бывших бойфрендов, которыми ты меня всегда поддразнивал. Некоторые из моих романтических знакомых были милыми, хотя, если женщина считает мужчину милым, их отношения обречены.

Когда бы настал конец эпизодическим партнерам в Арле или Тель-Авиве (считай, «неудачникам»), я вынужденно удовлетворилась бы жилистым интеллектуалом, чей метаболизм с дикой скоростью сжигает бурду из турецкого гороха. Острые локти, выдающееся адамово яблоко, узкие запястья. Строгий вегетарианец. Страдалец в очках, читающий Ницше, несовременный и презирающий автомобили. Ярый велосипедист и горный турист. С маргинальной профессией – может, гончар с любовью к лесам и огородам, чьи стремления к непритязательной жизни, наполненной физическим трудом и любованием закатами на крыльце, несколько противоречат холодной, подавляемой ярости, с которой он швыряет неудавшиеся вазы в мусорный контейнер. Пристрастие к марихуане, к размышлениям. Слабо выраженное, но безжалостное чувство юмора; сдержанный смех. Массажи спины. Повторное использование отходов производства. Индийская музыка – ситары и заигрывание с буддизмом, коего он, к счастью, не понимает. Витамины и криббидж, водяные фильтры и французское кино. Пацифист, обладатель трех гитар, но не телевизора. Неприятные воспоминания о спортивных командах детства. Намек на ранимость в редеющих на висках темных волосах, конский хвост, струящийся по позвоночнику. Болезненно-бледное лицо. Нежный, убаюкивающий секс. Странный, деревянный талисман на шее, который он не хочет ни объяснить, ни снять даже в ванной. Дневники, которые я не должна читать. Страницы обклеены газетными заметками о нашем ужасном мире. («Жуткая находка: полиция обнаружила части мужского тела, включая две руки и две ноги, в шести автоматических камерах хранения на центральном железнодорожном вокзале Токио. Проверив все 2500 шкафчиков, полицейские нашли и ягодицы в черном мусорном мешке»). Циничное отношение к государственному политическому курсу, неослабное, ироничное безразличие к массовой культуре. А самое главное? Беглый английский с заметным акцентом, иностранец.

Мы жили бы в сельской местности — в Португалии или в маленькой деревушке в Центральной Америке — и покупали бы на соседней ферме парное молоко, свежее масло и солнечные тыквы. Наш каменный коттедж был бы обвит ползучими растениями, на окнах в ящиках пламенели бы красные герани, и мы пекли бы тягучий ржаной хлеб и морковное печенье для деревенских соседей. Очень образованный партнер из моих фантазий удобрял бы почву нашей идиллии для семян собственного недовольства. И в окружении даров природы превратился бы в язвительного аскета.

Тебе смешно? А потом появился ты. Высокий, широкоплечий мясоед с копной белокурых волос, легко обгорающий на пляже. Море аппетита. Громкий смех. Непристойные анекдоты. Сосиски в булке — и даже не немецкие колбаски на Восточной Восемьдесят шестой улице, а жирные, ужасающе розовые свиные потроха. Бейсбол. Кепки с названиями команд. Комедии и блокбастеры, сырая вода из-под крана и упаковки пива. Бесстрашный, доверчивый потребитель, читающий этикетки только для того, чтобы убедиться — там полно добавок. Любитель дорог, обожающий свой пикап и считающий велосипеды уделом тупиц. Грубый секс и крепкое словцо; тайное, хотя и не прибегающее к оправданиям пристрастие к порно. Детективы, триллеры и научная фантастика; подписка на National Geographic. Барбекю Четвертого июля и намерение — когда пробьет час — заняться гольфом. Наслаждение любой неполноценной пищей вроде чипсов — ты смеешься, но я это не ем. Ты же обожаешь что угодно, больше похожее на упаковку, чем на еду, и по меньшей мере в шести этапах переработки от фермы. Брюс Спрингстин, ранние альбомы. Из окна твоего пикапа несется музыка на всю громкость, твои волосы развеваются. Ты фальшиво подпеваешь. Как случилось, что я полюбила человека, которому медведь на ухо наступил? «Бич бойз». Элвис. Ты никогда не терял своих корней, не так ли? Ты любил старый рок-н-ролл. Высокопарный. Но не отсталый. Я помню, что ты привязался к «Перл джэм» как раз, когда Кевин потерял к ним интерес... (прости). Музыка, по-твоему, должна быть громкой; у тебя не было времени для моего Элгара, моего Лео Коттке, хотя ты сделал исключение для Аарона Коупленда. Ты утирал глаза в Тэнглвуде, будто сманивал мошкару, надеясь, что я не замечу, как «Тихий город» заставил тебя плакать. И простые, очевидные удовольствия: зоопарк в Бронксе и ботанические сады, аттракцион «Русские горки» на Кони-Айленде, паром до Стейтен-Айленд. Только ты из всех моих знакомых ньюйоркцев посетил статую Свободы. Однажды ты и меня туда затащил, и мы были единственными пассажирами парома, говорившими по-английски. Репрезентативное искусство — Эдвард Хоппер. И боже мой, Франклин, республиканец. Вера в сильную оборону, но компактное правительство и низкие налоги. И физически ты был сюрпризом — ты сам был сильной обороной. Временами ты беспокоился, что я считаю тебя слишком тяжелым, ведь я так восхищалась твоими размерами, хотя ты весил вполне стандартно — 75 килограммов — и всегда мучился, стоит ли минутное удовольствие от сырных чипсов нависающих над ремнем двух килограммов. Для меня ты был огромным. Таким сильным и крепким, таким широким, таким основательным. Никаких изящных запястий из моих фантазий. Ты был сложен как дуб. Я могла подоткнуть к тебе подушку и читать. По утрам я могла устроить свою голову в переплетении твоих ветвей. Как нам везет, когда мы получаем не то, чего, по нашему мнению, желаем! Как же я, наверное, устала от той глупой привередливости в еде и как возненавидела заунывные жалобы ситар!